Анатолий БОГАТЫХ. Фото с форзаца книги (10668 bytes)  

 

АНАТОЛИЙ БОГАТЫХ

 

ПО ПРАВУ
ПЕРЕЛЁТНЫХ
ПТИЦ

МОСКВА
1999


 

 

УДК 882
ББК 84 (2 Рос — Рус) 6 — 5
Б 73

Богатых А.Д.
По праву перелётных птиц. —

М.: Издание Гуманитарного фонда
содействия культуре, 1999. — 288 с.

ISBN
5-93721-004-2

 
Электронный вариант книги —
исправленный и перемакетированный.

 


 

© Оформление, компьютерная графика:
Митя Богатых, 1998
© Сочинение,
составление, компьютерная верстка:
Ан. Богатых, 1998

 


 

 


В пример себе певцов весенних ставим:
Какой восторг — так говорить уметь!
Как мы живём, так мы поём и славим,
И так живём, что нам нельзя не петь!

            Марта 2 дня, 1891

 

 

РЕМЕСЛО

...Как будто бы вымер мир, живёшь в пустоте и боли,
как будто в пути заблудясь, забрёл в языки соседние, —
никто не звонит, не пишет, не зазывает в застолье;
и деньги почему-то всегда последние.

Но всё не так уж и плохо в юдоли зыбкой:
не рано смеркается, стол под тетрадью гладкий,
в полночь с экрана подарит нежной улыбкой
Мария, открывшая для себя прокладки.

Радуясь за неё, закуриваешь сигарету,
пересекаешь лист одинокой ночной дорогой,
четвёртую чашку чая заваривая к рассвету
/чай, к сожаленью, не водка — не выпьешь много/.

Редеет воздух светлеющий, становится ветер строже.
Ликует душа — и нынче уже не сомкнуть уста, —
такая грусть разлита, печаль в Океане Божьем,
такие в нём растворились радость и чистота!

В тех областях, где свет рождается, смертный не был,
но от земли отрываясь, дух наш стремит туда,
где жадной зарёй прокушен край рассветного неба,
и где одиноко стынет утренняя звезда.

Но вот наконец и слово — певуче, легко и споро —
ложится в строку, — и мыслью уловленный мир помечен.
Когда б вы знали, из какого сора...
Но это сказано любимейшею из женщин.

1997

 

 

 

КОЗЕРОГИ


И вот мне приснилось, что сердце моё не болит,
Оно — колокольчик фарфоровый в жёлтом Китае,
На пагоде пёстрой...

Зима пришла мокрая, поздняя — с долгими оттепелями и дождями до конца декабря, с порывистым сырым ветром, насквозь продувавшим проулки и улицы застывшего города; зима порождала в душах неясное, нечёткое чувство одиночества и тревоги, и всё в городе было напитано им, всё: дома, машины, деревья, тёмная скользкая гладь асфальта и лица людей, — усталые, больные в моросящем с невысокого набухшего неба свете. По утрам — сквозь жидкий туман — в непрочную, ненадёжную твердь незаклеенного окна, в раскрытую форточку ломились звуки просыпающегося города; и он просыпался тоже, курил, бесцельно глядя в синеватую муть, и, томясь бездельем, вновь засыпал, просыпаясь только к обеду.

И сегодня с севера на юг шли бесконечные тучи; изредка лишь проглядывал мутный дымящийся круг солнца, плыл, покачиваясь, пока не захлёбывался облаками и не тонул в поднебесье. В сумеречной ползущей дымке старинное здание роддома из красного обожжённого кирпича казалось тюремным замком; среди узниц была и она, он упросил её сделать э т о, зачем нам дети, поживём пока так, ты молодая, а я, какой из меня отец, ты же видишь, не бойся, дурёха, это не больно, теперь всё под наркозом, а ребёнка родим позднее, через несколько лет, да, мальчика и девочку, но с е й ч а с ты сделай э т о, милая, хорошая...

Они познакомились год назад, скоро стали близки, милый, почему у тебя всегда грустные глаза, сняли комнатку в четвёртом этаже коммуналки, корыта, велосипеды, детские санки на стенах, пьющая хозяйка, приходит по двадцатым числам, а иногда и чаще, нет, нет, мы сами без денег, и долгие-долгие дни и ночи вдвоём, потрескивающие её волосы у него на бёдрах, щекочущие губы, хочу тебя, милый, и я, милая, милая, люблю тебя. Тьма.

А потом — э т о, все сроки прошли, ждали ещё неделю, холодок приёмного покоя, мне страшно, милый, грубость врачей, безумное желанье вновь коснуться тебя, где ты? коридоры, коридоры, куда-то катят тележку — аккуратные пакетики тёмно-красного замороженного мяса, — люди, не ставшие людьми...

Она выписывается после обеда, её одежда, записка для неё, ждать не могу, у меня дела, встретимся дома. Безобразная сцена внизу, у окошка для передач. Выписавшаяся девица била букетиком зимних гвоздик вконец одуревшего парня, била по туповатому лицу и кричала:
— Вот тебе! Вот тебе! Вот тебе! Подлец!
Её успокаивали, суетились вокруг, в углу смеялись, она хохотала истерично, вся в слезах, парень пытался схватить её за руку, краснел, и л е п е с т к и г в о з д и к н а б е л о м л и н о л е у м е, б у- д т о к а п е л ь к и к р о в и. Это надо записать, это пригодится, здесь и запишу, ждать осталось недолго; она не увидит меня, улица широкая, газетный киоск.

Подумаешь ли ты обо мне, — сбросив больничный халатик, переодеваясь, привычно поправляя бретельки, — как я о тебе подумал? Чемодан на вокзале, письмо на столе.

“...И ещё одно — я боюсь быть счастливым с тобой, боюсь потерять своё одиночество. Несчастье движет творчество, а одиночество — непременное его условие, и потому я должен быть одиноким /без тебя/, быть несчастливым, ибо нет на земле человека роднее и ближе тебя, возлюбленная. Наверное, я схожу с ума, оставляя тебя; а иногда мне кажется, что я и был рождён сумасшедшим. Ты смеялась когда-то над моими словами, — я говорил, что людей творческих надо бы удавливать ещё в колыбели, распознавать и удавливать, — так честнее, так справедливее. Мучаются всю жизнь и других мучают, сами не находят счастья и делают несчастными окружающих; придумывают себе беды и горести — и сами в них слепо верят, и плачут над собой, умирая к а к и в с е, — так зачем же не раньше, не в колыбели? Ты смеялась тогда... а я всё ждал, когда ты устанешь от моих бесконечных запоев, от нищеты, когда ты поймёшь, наконец, что моё счастье труднее и недостижимее, нежели твоё, — поймёшь — и оставишь меня. Понимаешь, то, что мы делаем, велико и светло в замысле, творчество — великое наше раскрепощение, — ибо человек приближается к Богу, человек творит до него не бывшее, созидает новую реальность. И как же так, что раскрепощение наше закрепощает других, безумный наш ритм подавляет и подчиняет чужую жизнь? Творчество убивает душу и иссушает её, мы не способны никого любить. А талант... талант — уродство, каких много в человечестве, быть может, поизысканней, пореже, но — уродство. Как горб от рождения, как немота. Ценой же всему то, ради чего мы живём, то, что не забывается. Сверкающая гора, ледники. И если мы не сломаемся на пути, не заблудимся, если доходим до неё — всё нам простится, всё забудется. А если нет? Чем же тогда оправдать мою усталость, утреннюю мою озлобленность на весь белый свет, мутные похмелья, нищету и голод, т в о и страданья, возлюбленная, — чем оправдать трудную мою дорогу, если могла быть иная? Я не знаю, достанет ли у меня сил — и потому оставляю тебя. Прощай. М ы н е у в и д и м с я с т о б о ю...”

И в последний раз он увидел её на грязной, раскатанной машинами “скорой помощи” дороге. Выйдя за ограду, она неуверенно огляделась, всё ещё ожидая его, не увидела, пошла медленно и осторожно, милая, осторожно, пока ты идёшь к остановке, я ещё нагляжусь на тебя — выпотрошенную, больную, бледную. Прости, прости. Горло сдавило. Не слезы, нет, нежность к тебе, огромная щемящая нежность. Прощай.

Что же томит меня, что гонит? Из города в город, от женщины к женщине, — все города одинаковы и женщины одинаковы все, а от себя не уйти, и всюду со мной моё проклятье — бесценный мой дар.

И опять он брёл знакомыми улицами. А пасмурный город дышал ему в лицо перегаром кабаков, смрадом раскисших помоек, машинным угаром; город толкал его грубо, извинялся и материл, шарахался от него и спрашивал что-то, а он брёл и брёл сквозь всю суету; и город тоже брёл ему навстречу — вечерний, чужой, холодный — брёл, приближая к нему крик поездов и перестук вагонных колёс.

— Что же меня томит? что гонит меня?..

1984

 

 

УТРЕННЕЕ РАЗМЫШЛЕНИЕ
                   О БОЖЬЕМ ВЕЛИЧИИ

Листок щебечущий, — откуда
в тебе твой дар сводить с ума?!

...Пойми, пиит: печаль мертва.
Да и поэзия сама, —
слова, записанные в столбик, —
не откровенье и не чудо —
а только — с т о л б и к о м — слова.

— А что сверх всего этого, сын мой, того берегись: составлять много книг — конца не будет, и много читать — утомительно для тела.
— Выслушаем сущность всего: бойся Бога и заповеди Его соблюдай, потому что в этом всё для человека;
— Ибо всякое дело Бог приведёт на суд, и всё тайное, хорошо ли оно, или худо.

...Но выше слов, и строф, и строк —
весной разбуженный листок.

1989

 


НОЧЬЮ

Вот моё сердце. Возьми и спрячь
в ладонях своих ласкающих.
Как этот мрак над землёй горяч,
безжалостно обжигающий!

Жил неумеючи, что-то кропал;
петляла судьба некроткая.
Боже мой Господи, я и не знал,
что жизнь такая короткая...

Господи Боже мой, помоги
мне перемочь уныние!
Что мне друзья мои, что враги —
т а м, где душою ныне я?

Там я один. Только Ты со мной.
Веруя в милосердие,
перепишу этот путь земной
детской —
из самого сердца —
слезой
с раскаяньем и усердием.

1998

 

 

+++

Бросить вёсла, и парус тугой опустить,
И по воле теченья безвольному плыть.

Без руля, по теченью, спустя рукава,
Плыть на стрежне крутом, огибать острова.

Повторить наудачу смертельный изгиб,
Где в отчаяньи прежде плывущий погиб.

Нет приюта душе, но и духу — оков.
И для пристани нет по бортам берегов.

Сам в себе заплутавший — во лжи расписной,
Не прельстит славословием берег родной,

Не заманит — надменный, холодный, чужой —
Окаянной свободою берег другой, —

Ни властям, ни народу тебе не служить,
Только вечному верить, в прекрасное плыть.

И в награду земную, в награду уму
Испытать поневоле суму да тюрьму.

Да в отместку за честность — литую петлю.
...Но светла твоя жизнь в темноте, во хмелю!

1985

 

 

НА ПОРОГЕ

Близятся сроки, — и голос мой глуше,
слово — прозрачней, смиренней мечта.
Глянешь окрест ли — всё мёртвые души,
в душу ли глянешь — в душе маета.

Славы хотел он — и не было славы.
/Позже ты понял, светлея лицом,
что и не надо бесовской отравы, —
с л а в ы —
               средь мёртвых прослыть
                                          м е р т в е ц о м?—
многого стоит, да малое значит/.
Но заходила хмельная удача
в мой полуночный незапертый дом,
мокрые ножки у печки сушила,
рученьки грела над поздним огнём,
песенки пела — да сердце пьянила.
Счастлив он был, — ему недруги мстили,
грустная Муза с ним дружбу водила,
жёны ласкали и девы любили, —
где мои годы? Пропали, уплыли, —
пыль? или дымный туман впереди?
облак ли лёгкий? — гляди не гляди, —
в с ё маета. Да беда впереди.

Не разминёшься, дружок.
Выходи.

1986

 

 

НЕМНОГИМ

Наше позднее братство не веря посулам живёт,
гонит светлые сны, и — как прежде — не в лад запевая,
от земли этой стылой обещанной воли не ждёт,
как не ждёт золотого, земного — и лживого рая.

Ничего и не надо. Глоток голубиный вина
сгонит сонную одурь, на миг опьянит и согреет.
Да ещё благодать — постоять, покурить у окна, —
ночь с краями полна, но заря набухает и зреет.

И за нами живущий слова наших песен поймёт,
к доброте припадая сухими как жажда губами.
Наше позднее братство — как всякое братство — умрёт,
но не раньше, чем с нами!

1986

 

 

+++

В долгие ночи холодной зимы
снятся холодные долгие сны.

...Смех мне сквозь слёзы твоя нищета,
слёзы сквозь смех мне твоя маета;
горькая зелень каналов твоих
в кости врастает побегами ив;
кровью великой великих побед
раны дымятся десятками лет,
братских могил оседают холмы;
верные гибнут в изгнаньи сыны...

В долгие ночи холодной зимы
снятся холодные долгие сны.

...Но — просыпаясь — молюсь над тобой,
над окаянной твоею судьбой,
веря, что в мире безверья и зла
вновь воссияют твои купола;
мне для тебя живота не беречь,
во сыру землю, измучившись, лечь,
в землю, червлённую кровью доднесь,
рядом с другими умолкшими, —
здесь...

1983

 

 

+++

Как живётся тебе на далёкой планете
в благодати житейской, с удачей в руке?
Не с тобой ли счастливые, сытые дети
говорят на родном — на чужом! — языке?

Но однажды...
однажды ты вспомнишь иное:
снег слепящий, другое свеченье луны;
ветер плачет, и рвётся, и стонет, и воет
над простором забытым несчастной страны.

И тогда...
и тогда, отрешившись от блуда
срамословья, ты в памяти ясной познай
тёмный край,
светлый край ожиданий прощенья и чуда,
кроткий край,
страшный край, где тебя и в глаза называли иудой, —
этот грешный, святой —
и потерянный рай...

1995

 

 

+++

...И не о тех,
т е п е р ь забывших род свой.

Но — /в одиночестве, как в странном сне,
вдруг ощутив знобящий знак сиротства/
во тьме ночной чредой явились мне:
и давний снег, багрённый Русской кровью,
и тени жён, познавших муку вдовью
/их долгий бабий крик до немоты/,
и скорбных кладбищ Русские кресты,
там, на чужбине — имена простые
фамилий славных, кость и кровь России
/Т в о е й России, Господи, — прости
чужбину им, умершим и убитым/.

...Не мне ли знать,
ч т о д н ё м, д л я н а с с о к р ы т ы м,
нас всех Владыка призовёт, и примет,
и души наши благодатью летней
в последней правде и в любви последней
соединит; и враг врага обнимет,
и цвет знамён в один сольётся цвет? —
Но плачу я, и горше плача нет,
когда ночами сны мне снятся злые, —
как навсегда уходят корабли,
как сохнут слёзы ясных глаз России,
рассеянные по лицу земли...

1985

 

+++

Сон мне: шлях малоезжий, протяжен и дик.
Песню вою на долгий — на Русский — салтык.

На распутьях кричу, сам себе печенег:
“Есть ли во поле жив хоть один человек?!
Как живёшь без креста да без веры отцов?”

— Лишь глазницы пустые, провал их свинцов.
— Лишь пустые глаза у живых мертвецов.
— Лишь молчанье в ответ. Этот мир — не жилец.

Вот и сказочке нашей приходит конец.

Ах, во снах зелена, изумрудна трава!
Как шелка — мурава! А проснёшься — мертва.
А проснёшься, — похмельно болит голова,
опоённая ложью...

1985

 

+++

Это мы. Это наше густое вино —
пьяный мёд. Да и квас — не водица.
Мы, кряхтя, прорубали в Европу окно,
прирубая попутно землицы.

А уж как переплавили колокола,
то-то швед захирел для баталии!
И под Марсовы громы Россия пошла
от Петра — к Соловкам.
И подалее...

1988

 


БЕС

“...а ситуация, стало быть, такова: времечко тёмное, страшное, сумасшествие всеобщее, враги повсюду, каждый месяц процессы громкие /командармы, маршалы!/; на прошлой неделе у вас в конторе начальника взяли — вредителям пособничал, прикрывал, на работу пристраивал; собрание было, как водится, — клеймили, клялись истребить заразу; теперь боитесь, в глаза друг другу не смотрите, — кто следующий? Да что говорить, вон Витька Плюгавин рассказывает: у свояка в деревне коровёнка об-об-щест-влён-ная на подворье забрела по старой памяти, грядки в огороде потоптала, а мужик-то, в сердцах, и обзови её на свою беду блядью колхозной, — пять лет без права переписки, даром ликбез посещал. Времечко тёмное, страшное, пусть и не у нас, а там где-нибудь — где своя Колыма, свои Соловки. И живёшь ты, новый человек, в старой буржуазной квартирке, теперь коммуналкой окрещённой. Перегородили прежние комнаты фанерными стенками: восемнадцать жильцов, туалет, ванная, в кухне четыре горелки. Слышимость ужасает. За стенкой в соседях другой новый человек, бывший твой приятель, и о мно-о-гом вы с ним по душам толковали раньше. Дружили, как говорится. Потом разошлись, бабёнку не поделили, скажем. И вот приходит к вам о д н о в р е м е н н о мыслишка: а не собирается ли накатать доносец этот мой приятель бывший? Стенки фанерные, тонкие, слышимость ужасает. Чернильницей брякнет, ручку на стол бросит, — всё слышишь. И сегодня вот с раннего утра /такой долгий выходной!/ мается, как и ты, по комнате, к столу подойдёт, к двери, постоит — и только хрустко паркет поскрипывает. И сосед тебя слышит, конечно. Можно ещё спастись, опередить хотя бы... Достоевщина, говоришь? Может быть, но — предугаданная достоевщина. /Долго ли в з б з д н у т ь при поголовной грамотности в эпоху небывалого расцвета науки тюрьмоведения, в процессе всеобщей канало- и колымозации?!/. Да и не то страшно, — глаза тебе одни помнятся. Вызывал тебя как-то герр Малкофф, следователь окружной жандармской управы, в прошлом бюргер, ныне с л у ж е б н ы й ч е л о в е к. И проходил-то ты свидетелем, и дело-то было пустяшное /сосед соседу в борщ плюнул/, и вызывал-то он тебя только один раз, а вот поди ж ты — не забыть этих глаз! Как у овчарки, — жуткие, безумные в своей неподвижной ненависти к человеку, ненависти ж и в о т н о й. — /Я не сторонник дарвинской теории, хотя и допускаю, глядя на некоторых своих соотечественников, что для какой-то части людей теория эта как будто верна/. — Седина с синим отливом, наша — сатанинская — примета, верная примета. Не хотелось бы ещё раз да пред эти очи — и в новом качестве? Не хотелось бы, дружок! А спастись ещё можно. Вот и сиди, как брат Яковлев на Сахалине, думай...”

 

Такой долгий выходной, полночь давно; не знаю, что решил он, я ещё ничего не решил, а надо, надо; скоро и “чёрная маруся” прошелестит, фары притушены, скрадывает, самое для них время...

1986

 


РУССКИЕ ПЕСНИ

Антону Антоновичу Дельвигу

I.

Вечный свет живёт в очах.
Нимб в сияньи и в лучах.

Из сегодняшнего дня
что там слышно вам?
Пожалейте вы меня,
горемышного!

Заступитесь в небесах,
отмолите бедный прах.

Пожалейте палачей!
Им для нас не спать ночей, —
то военна, то цивильна —
Русь народишком обильна,
с каждым надо о судьбе,
по делам, не по злобе,
перекинуться умело, —
эвон в поле и в избе
сколько дела! —
допросить да попытать,
каблуком на яйцы встать,
сунуть в харю пистолет,
сознаёшься али нет,
хуев-сын-антилигент,
на текущий на момент
расстрелять тебя в момент
да сгноить в казённой яме! —

И молчит — ни жив ни мёртв —
добрый молодец-поэт.

И парит, чужбинкой пьян,
власть рабочих и крестьян
с левольвертом в кобуре,
козырьком лобешник стёрт
до бровей, а под бровями
по стеклянной по дыре
/за окном — лубянский двор,
со двора — не дверь, а дверца,
завтра скажут приговор/,
пар — душа,
а вместо сердца
ой ли пламенный мотор,
за окном тюремный двор,
век двадцатый на дворе
с левольвертом в кобуре
на излёте.

1985-1986

 

II.

Из непокорных и бесстрашных
никто не ведал в день обмана,
что всё единство дней вчерашних
падёт с железным истуканом...

Но ничего не поменялось
в стране испуганных теней,
лишь, может, мой /какая малость!/
запой — длиннее, и темней,
и безнадежнее. Да злей
ночная тишь, когда не спишь
/а в голове и дичь, и бредни/,
и сознаётся миг ясней,
когда в какой-нибудь... Париж
сорвётся навсегда последний
из тех — с кем можно говорить.
Но не печалься, брат. Пустое!
Что ж, остаётся пить и пить,
но — одному.

И вспомнить, воя
от безысходности во тьму,
здесь остающихся, как будто.
И представляя их, под утро
приняв похмельные свои,
так бормотать: “Какие ж всё же
у вас откормленные рожи,
страдальцы скорбные мои...”

1994

 


+++

...За грехи
эта долгая тьма нам, святая моя,
за грехи!..

Тянет влагой ознобной с продрогшей реки.
Поздний час бесприютен, и глух, и незряч.
Сон далёко летит и свободен и волен.
И напрасно пытается ветер — хоть плачь! —
пробудить онемевший язык колоколен.

Что посеяли, то и пожали. Пора
возвращаться на круги своя, — да отныне
кровь не будет водицей, и сталь топора
не коснётся сыновних голов, как вчера,
не ослепнут глаза в непомерной гордыне.

Вспомни прежнее дело Руси, затворя
телом раненым, битым — дорогу с Востока.
Крепнет натиск, и жаркая тлеет заря...
И на б е л о м пути, как последний варяг, —
ты на Крестном своём
восстоишь одиноко.

1984

 

 

+++

Вольному воля! Наградой не связан,
Так и уйду — никому не обязан.

Другом не узнан и братом не признан,
Так и растаю, приёмыш Отчизны.

Вольному воля. И верно, не даром
Сердце, недужным палимое жаром,
Жаждет последней свободы глоток, —

Круто душа перехлёстнута болью,
Густо посыпан горчайшею солью
Чёрствого хлеба нелегкий кусок...

1983

 

 

БАРКОВ

Он онемел. Оглох. Ослеп.

И мир стал нем,
и свет стал слеп;
в безмолвьи глохнущих фонем
тонули стёртые слова,
мелодий, слышимых едва,
неясный отзвук замирает;
и мир стал — склеп,
и свет стал — тлен,
в оглохших звуках догорая;
и морок чудился ему.

О зримый матерный язык!
Лишь потому —
и я к сосцам твоим приник...

1988

 


+++

В неурочное время,
в неназначенный час —
одинокий меж всеми,
начинай свой рассказ.
Вспомнив вечное дело,
зов тревожный страниц,
уходи под прицелом
неулыбчивых лиц.

И в ночной электричке
сквозь чужую гульбу
уносись, по привычке
поминая судьбу. —
Как везде, нелюдимым.
Богоносцу внимай,
с перегаром и дымом
жуткий воздух вдыхай.

И дорогой большою
горевать не спеши,
не склоняясь душою
под мытарством души.
Но поднявшись до света,
над тетрадью клонись,
ведь уёбище это
называется
       жизнь...

1994

 

+++

Во поле чистом оглохшая мгла.

...Сны безнадежны, — и в каждом из них
тёмные лица сограждан моих —
вечная грусть глубоко залегла.
Выйдешь ли ночью, видишь воочью —
чёрные флаги простёрли крыла...

Во поле нашем оглохшая мгла.

...Только волнуются тени живые
мёртвых теней, да идут постовые —
страшен и тяжек размеренный шаг, —
душу обыщут, и взвоешь в кулак.
Ох, как дороженька узкая зла...

Во поле Русском оглохшая мгла.

1985

 

+++

...В день Воскресенья, взрывая гробы,
встанем на страшную песню трубы,
с плеч отрясая могильную тьму,
и в о п р а в д а н ь е протянем Ему —
хоть под ногтями! — немного земли,
той, о которой мы лгать не могли,
той, на которой извека стоим —
нищей, голодной, —
возлюбленной Им...

1983

 

+++

Не буди этот вечный и страшный покой
где немые могильные камни застыли
где сожжённых усадеб забытые были, —
над великой рекой, под уездной звездой.
И дыханию ночи с порога дивясь,
слушай шорох и шёпот дождя торопливый,
слушай кроткого ветра сквозные мотивы, —
как чужого наречья неясную вязь.

Та земля, что когда-то здесь жизнью звалась,
та земля, за которую кровь пролилась,
обернулась большой и мертвящей пустыней,
никому не нужна, — и деревни пустые
в ней с земли исчезают, землёй становясь,
в ней поля не рожают и вечная грязь
непроезжих дорог...

Это сердце России.

1987

 


+++

У врат чистилища душа
одна стояла... Ангел белый,
её оставив, не спеша
прочь уходил. Звездой горела
Земля, и брошенное тело
в ней остывало, не дыша,
не размыкая хладных уст.
Душа глядела виновато
на тело, бывшее когда-то
рабом — бесчестья и безумств —
ей, неразумной, но крылатой, —
и почитавшей божеством
себя, высокую — родством
случайным связанную с телом.
Душа растерянно глядела,
как — угасая — зыбко тлела
Земля малиновой звездой,
далёкой — и чужой отныне, —
и понимала, что в пустыне
всеискупленья ледяной
ей, жившей на Земле рабыней,
за всё ответ нести — одной...

1983

 

 

У ЗЕРКАЛА

Жёсткий, но не жестокий,
давно нерозовощёкий,
темнеет подглазий цвет —
жизни прожитой строки, —
всё обнажает строгий
лампы правдивый свет.

А за плечами — стая
мутных теней, густая
полночь; и видно мне:
комнатка нежилая,
тень моя неживая,
недвижная, —
на стене...

1983

 


+++

Ночь декабрьская. Мгла сырая.
Ветер. Оттепель. Не до сна.
Примостившись в постели с краю,
спит беременная жена.
Спит, кудрявая. Спит, не слышит —
как меня любопытство жжёт,
как спокойно и ровно дышит
переспевший её живот,
как пронзает испуг невольно,
если вдруг — рассердясь порой —
в ухо ножкой толкнётся больно
беспокойный ребенок твой...

1982

 


ОСВОБОЖДЕНИЕ

Сегодня я так странно тих.
Теперь забудь жёлчь губ моих.
Былым словам не верь. Я лгу.
Я нашей памяти бегу,
и бег свободен — и отчаян.
В иную, в светлую страну,
сминая памяти волну,
моих печалей чёлн отчалил.

Я у колен твоих уснул.
И сон склонившийся — сутул —
тобой укутывал меня.
И там, во сне, я был тобой,
во мне дышал ребёнок твой,
и кровь дремотная струилась
не согревая, не маня,
и сердце медленное билось.

Как ты измучила меня!
В какой-то сладостной гордыне
ты, верность женскую храня,
мне не была верна доныне.
И семя будущего зла
тая во тьме души острожной,
была такой неосторожной,
такой небережной была.

Была.

1984

 


МУЖ

В клетке моей, в позлащённой неволе
пой, как умеешь, а я подсвищу;
вызов мне бросишь, воли попросишь, —
крылья подрежу — и отпущу.

Певчей ли птице — и в поле сокольем
петь, в ястребином гнездиться бору?
Кроме неволи — нет тебе воли,
муки нет слаще и сладостней боли —
петь, ненавидя, и ждать, —
как умру...

1987

 

+++


...мы те
двуспинные чудовища...

...как зыбок мир в игре теней и света,
как странно слаб в борьбе со страстью ум;
а ты лежишь, чиста и неодета,
и стыд паденья сладок; и угрюм
ночной пейзаж; угрюм и сладок воздух;
тела чисты, светясь во тьме, лишь там,
у бёдер, тень полночная; и складок
гардины лёгкой тени по углам
волнуются; задавленный, глубинный
проснётся зов — и поведёт во тьму
покорный ум; и дивный зверь двуспинный
тела сомкнёт в объятьях, и ему
не хватит ночи; а в оконной раме,
во весь проём, рассвет лучи слоит;
и сладок стыд — и дивный зверь губами
тела ласкает дивные свои...

1983

 


АПРЕЛЬ

Время полуночи улицы тронет
чёрною краской и рыжею хной —
краской осенней и басмой вороньей.
...Девушка стонет за тонкой стеной.

Время полуночи, смутное время.
Чаще и призрачней стоны её,
в тёмной истоме горячее семя
страстно принявшей во чрево своё.

Чья-то душа, отлетавшая девять
дней, по людской первородной вине
вновь поселяется в стонущей деве,
в жаркой и сладкой её глубине.

Зябкое солнце цыганское светит,
луч его лёгок и тонок, сквозной.
Всходит созвездье и — грозное — метит
новую жизнь в круговерти земной.

А за окошком толпой многорукой
зыблются ветви деревьев, шурша.
Сладостной болью и светлою мукой
в миги такие исходит душа.

Отсветом чудится дальним дремотным,
помнится давним, чуть брезжущим сном, —
был ты когда-то лишь духом бесплотным
в жизни нездешней и в мире ином...

1984

 

 

ЗИМОЙ

Который год — в безумии моём —
мне снятся сны цветные. Просыпаясь,
с тоской привычной век не поднимая,
я скучно знаю, что опять увижу
мир наших зим двухцветный, чёрно-белый,
в проём окна оправленный, как в раму,
знакомый мир. А между тем другая
ещё стоит картина и не тает,
расцвеченная красками, живая,
такая непохожая на мир.
И век не поднимаю я, и с грустью
я сетую на то, что не сподобил
меня Господь художническим даром.

И странный сон преследует меня.

Они — любовники. Она, утомлена,
к его плечу прижавшись, зябко дремлет.
И алый сумрак их тела объемлет,
и грудь её стыдлива и нежна.
А кожа тонкая /в снегах голубизна/
просвечивает каждой жилкой тайной,
как первый лёд по осени печальной
являет струйки быстрые у дна.

А за окном хвостатая комета
грозит бедой, несясь к земле на гибель.
Багряны тени, и тела нагие
освещены закатным смертным светом.

Растерян он. В его глазах испуг.
Но тишине беспомощно внимая,
лежит недвижим он, не разнимая
и в э т о т миг кольца сведенных рук.
Оглохла ночь. И в и д и ш ь сердца стук;
и тает страх в его усмешке нервной
/пусть гибнет мир!/, но и подружка — верной —
погибнет с ним, земной замкнувши круг.

...Когда изменишь мне, с м и р е н н а я моя,
о, как мучительно и долго буду болен
безлюдьем и обидой злой — не волен
тебя простить, понять не волен я.
Тоскуя вспомню /вспомнишь?!/, —
весной, тревогой, воздух мглой остужен;
томленье тел, свеча, и поздний ужин,
и хмель спокойный красного вина;
а ночь вплывает в синий мрак окна,
и мы плывём — щека к щеке — в забвенье,
в мир многоцветный, дивный, в область сна;
и близость наша горестно ясна,
как в расставанья час, как за мгновенье
до гибели...

Не предавай меня!

1984-1985

 

 

ГОЛОСА ВО СНАХ

...Осенью поздней заглохший сад
страшен в сезон дождей.
Мёртвые листья с дерев летят,
души убитых детей летят,
мёртвых твоих детей.
Гонит их, кружит их,
конь их — б л е д.
Ветер сечёт их раняще.
Нет им покоя, спасенья нет,
нет на земле пристанища.

...В моём
одиночестве,
в моём тупике,
в комнатке занавешенной
за полночь глухо скрипит паркет —
бродит вдовой помешанной
тень моя, тело своё потеряв, —
ухом в ладонь длиной
слушает, стоя столбом в дверях,
шеей
застыв
надломленной...

...Сам ты поступкам своим судья.
Грустно заблудшая жизнь твоя
кругом земным проносится.
Поздние гости
кружат во мгле,
белые кости
лежат в земле,

Богом не скоро спросится...

1984

 

МУЗЕ

...Я, убивший в себе человека,
полунищий, растерзанный, пьяный —
ради славы Твоей окаянной
жизнь проживший, но жизнью не живший,
для Тебя и детей позабывший,
ставший мёртвым теперь, —
я — не каюсь,
но от славы Твоей отрекаюсь
я, убивший в себе человека...

1982

 

 

ДЕВА

Сидела, думала, курила,
молчала, простыни стелила,
рука привычная блудила,
блуждала пустошью мечта, —
а дьявол был красив и весел,
желанной тенью встав у кресел,
и жажда мучила, и чресел
изнемогала нагота...

1982

 

 

ДУРАК

— Лола, — говорю я ей. — Лола!

Низкий /в полтора пальца/ лобик, маленькие, будто припухшие глаза и вывернутые чуть-чуть губы /страстность натуры/, какая-то своя жизнь, мне неведомая, — вот и всё, что я о ней знаю. Мы с ней встречались однажды в суматошной пьяной компании, в захламленной, жуткой комнате; я стоял на коленях, протягивая к ней руки — Лола! Лола! — а она пугалась меня, пугалась меня, выскальзывая из рук.

Она боится меня, мы не можем дружить, не можем жить вместе, но кто запретит мне п р и д у м а т ь нашу с ней жизнь, наши ночи, наши пробуждения, её припухшие глаза рядом?
...Наша с ней жизнь сладка, ночи бесстыдны, пробуждения дремотны, её припухшие глаза рядом загадочны и сонны.

После первой близости.
— Лола, — говорю я ей, — Лола!
Она притаилась у меня на плече, носик посапывает, рука поглаживает живот; под низким лбом ворочается волосатая шершавая м ы с л ь. Я начинаю рассказывать о первой своей любви, о девочке, мне изменившей, о том, как я её ненавижу, ту девочку, и всё равно, всё равно она лучше в с е х в а с, и плачу горько /я несколько пьян/, ненавижу, ненавижу. Оскорблённое самолюбие, незажившая рана ревности, — крест, что несёт теперь Лола, а до Лолы несла другая женщина; цепочка замыкается на глупой бессовестной девочке, которую я и посейчас люблю, которая изменила мне семь лет назад, не думая, не мучаясь.

— В с е в ы т а к и е!

Обычно о н и начинают плакать после этих слов, но Лола молчит, Лола молчит, она уснула! Волосатая шершавая мысль под низким лбом улеглась тоже, уютно свернувшись, закрыла носик хвостом, прикрыла глазки, посапывает, отдыхает...

Я таки добился своего — Лола плачет; Лола плачет по поводу и без повода; однако не скажу, что я испытываю мстительную радость: там, в глубине души, я подозреваю, что Лола попросту не понимает правил моей игры, которой давно уже я подменил настоящую свою жизнь, не понимает самой игры, её мучительной сладости, а плачет от резких слов, от молчанья, от женской обиды. А этого-то я и боюсь — непониманья, не злодей ведь я — радоваться э т о м у?!

Однажды Лола оставит меня, уйдёт к другому, а я сойду с ума; я бросаюсь к Оленьке К., дарю ей осенние букеты калины красной, ягоды терпкой; схожу с ума, люблю впервые, жить без тебя не могу, сдерживаюсь; через полтора года осмелюсь поцеловать её осторожно; и наконец Оленька К. приглашает меня на свою свадьбу.

—Для утонченной женщины ночь всегда новобрачная...—

...Опять я пьян, опять я голоден и зол, сыро в рваном ботинке. У подъезда женщина — вывернутые чуть-чуть губы и маленькие, будто припухшие глаза, низкий /в полтора пальца/ лобик. __

— Лола! — говорю я ей. — Лола!

1985

 

 

+++


...Осень. Осели осы на перекрестье оконном.
Гроздьев красным-красно. Грузен жёлтый закат.
Из дому выйдешь — осень. Льнут к ладони со звоном
лисые лица листьев, ластятся — и летят.

Осень. Земные оси к звёздным легли положе.
Мёрзнет звёздная россыпь. В изморози водосток.
К ночи острее воздух. Поздний спешит прохожий.
В гулком проулке глохнет подкованный сапожок...

1983

 


+++

...А сколько лет прошло! Мне полпути осталось.
Давно мой скорбен дух, давно лишившись крыл.
И перешед черту, вдруг ощутив усталость —
как по чужой стране, я по душе бродил.

Я проходил поля, был горизонт в зарницах,
и человек во ржи лежал, убитый мной.
Был жёлтый череп гол, в его пустых глазницах
таился смех и страх, и червь скользил немой.

А по густой меже, где злые птицы пели,
возлюбленные мной прошли — и бёдра их
струили чистый свет, и от стыда чернели
в их белизне следы бесстыжих губ моих.

И п о н я л я, ч т о м и р
и ж и з н ь в о к р у г — л и ш ь т е н и,
л и ш ь о т р а ж е н ь я т е х,
ч т о я т в о р ю н а д н е
м о е й б о л ь н о й д у ш и, —
ч т о я — с в о й з л о б н ы й г е н и й,
ч т о я в и н о й в с е м у
и ч т о в и н а — в о м н е.

И не спастись тому /живи ещё хоть дважды/ —
ни от дневной тоски, ни от удушья снов —
кто ложью жив и жизнь сравнял с листом бумажным,
кто уловил её бесплотной сетью слов...

1982-1983

 


ОДИНОЧЕСТВО

Небо с пёстрой землёй смыкая,
буйство красок земных смиряя,
чёткость линий дневных стирая,
мгла вечерняя — мгла сырая —
опускалась на землю рано.
Воздух в клочья сбивался странно,
на ветвях зависая рвано —
воздвигалась гряда тумана,
беспросветная и глухая.
Было зябко, и зыбко было.

Било десять. Дорога стыла
льдом весенним. Двенадцать било.
Небо Млечным Путём пылило.
В переплёты окна сквозило,
сквозняками тянуло с пола.
И стоял я, смятеньем скован,
нетерпенья и смуты полон.
И луна, голуба и пола,
из фабричной трубы всходила,
половинной мерцая долей.

Пополуночи час и боле
било смутно. Мои мозоли
костенели. Без сил, без воли —
обрастал я пером. И в боли
удлинялись мои лопатки.
Когти в пух обрамлялись гадкий.
И рассвета стыдясь, украдкой
подоконник покинув гладкий,
полетел я над Русским полем,
непривычным крылом махая.

1983

 

ГОРБУНЬЯ

...ужасен
был взгляд её,
был странен, дик, но ясен —
своё уродство сознающий взгляд...

С тех давних пор, как наш Творец отметил
её в толпе, когда горбом пометил —
она одна, всегда одна; на свете
ей друга нет, ей мужа нет, а дети
лишь снятся ей, невинной. Я представил
её в тот миг /ведь жизнь — игра без правил/,
когда случайно где-нибудь она,
лицом к лицу столкнувшись, горбуна
увидит вдруг. О, как оскорблена
своим подобьем будет... Жалкий прах!
пигмей, уродец с головой пророка
и со следами детского порока
в усталых, мутных, старческих чертах,
ещё живущий, но растленный прах! —

И с отвращеньем, с ненавистью, с плачем,
с изящной дамской сумкой и — под платьем,
там, за плечами — с вечною сумой
уходит прочь скорбяще...

Боже мой!
Какая грусть! Ей вслед гляжу и плачу,
теряю мысль и говорю иначе:
“С тех давних пор, как наш Творец отметил
меня в толпе, с тех давних пор на свете
мне друга нет...
Как я смешон любовью
к словам бесплотным, не согретым кровью,
к речам бездумным, и к созвучьям нежным,
и к чистоте листа, и к чистоснежным
покровам Музы; как смешон немотством!
как жалок людям со своим уродством, —
красивым, умным и здоровым людям,
чья жизнь проста, и к смерти путь не труден...

А в тех из них, с кем — на пути к забвенью —
меня в одном сравнявши, поколенье
роднит уродством, — я нашёл презренье,
непониманье, ненависть и ругань,
насмешку, зависть злобную; лишь друга
я не нашёл...”

1983

 

 

ПРОШЛОЕ

Нынешней ночью — кромешных потёмок
глубь созерцая — придумалось мне:
в доме оставлен ослепший ребёнок,
взрослыми брошен...
Бревно на бревне,
дом оседал. Неразумные твари
стены точили, и пахло грибком
в комнатах дома. И было по паре
тварей на стену. И восемь — на дом.
Немощный, бледный, со слабостью в теле,
белые в тьму упирая зрачки,
мальчик вжимался в простенок; и пели
странную песню слепые сверчки,
дом разрушая, из стен выпуская
живших когда-то людей голоса.
Слов проплыла шелестящая стая,
слуха коснувшись...
Смежая глаза,
он обмирает и голову клонит,
тёмной, неведомой силой влеком, —
падает на пол, уткнувшись в ладони,
нож ощущая шестым позвонком.

1982

 


МАРИНА

Уснул на закате, увидел во сне
себя — отражённым в зеркальном окне.

Вгляделся и вздрогнул, лица не узнав —
чужие черты и глаза увидав,
как будто знакомый припомнив овал...

И в смутной тревоге я долго стоял,
и силился вспомнить, и молча гадал.

И как отраженье на глади, — когда
над брошенным камнем всплеснётся вода,
и волн возмущённых живые круги
вдогонку друг другу, быстры и легки,
пройдут и погаснут, смыкаясь в кольцо, —
так в ряби оконной исчезло лицо...

А утром, проснувшись, я сон позабыл.
Днем позже — рассказ мне разгадкою был:
“Она, озорная, вплыла в невода,
над нею речная нависла вода,
она опустилась к ногам камыша”.

...Кому же, кому же ты служишь, душа?

1982

 

 

СУМАСШЕСТВИЕ

Свет ли фонарный, свеча ли в руке —
странно мерцают за чёрным стеклом
в круглом окошечке слуховом
дома напротив, на чердаке;

в ближнем к фронтону. Загадочный свет,
зыбкий. И полночь недавно пробило.
Полночь пробило. Нечистая сила
в проклятой — Богом забытой — Москве

шабаш справляет... В полночной Москве.
Шабаш в столице безбожной и вольной,
бесчеловечной, бесколокольной,
Бога забывшей. Загадочный свет

гаснет. К тому же теперь Рождество,
месяц восходит с рассветом — у края
неба крадётся, чтоб не украли.
...Сыплются стёкла, разбившись, и в створ

тени выходят, светясь наготой.
Выйдя на гребень, застыли у труб —
холодно голым стоять на ветру,
снег приминая разутой ногой,

переступая... Со стуком и храпом
чёрные кони явились гуськом, —
шестеро взмыли густым косяком
на юго-запад.

1982

 

+++

...Пугливой мыслью не объять
разор-беду в родимом доме.
Опять страдать, опять стоять
на перепутье, на изломе.

Умы во мгле, сердца во зле,
но мы стоим себе, не тужим.
В какой стране, в какой земле
живём, какому Богу служим?

И не пора ль забыть слова:
народ державный, сила, воля? —
ликует гордая Литва,
Орда бунтует в Диком Поле.

А мы под сволочью живём
который год — и долги годы!
И обернулось тёмным сном
безумье гибельной свободы.

Кто проклял нас? Кого винить
в судьбе расхристанной? Откуда
считать позор — и хоронить
самих себя, но верить в чудо?

...И неизжитый детский страх
меня туда ведёт, где злая
стоит звезда сторожевая
в суконном шлеме — на часах...

1998

 

+++

...И сходили, как в пропасть, в могилы одни,
и чуть брезжили давние — прежние — дни,
и заря кровенела зловеще и трезво, —
век смердящий лютел,
по-звериному пел,
выжигал человечье калёным железом.

Но бессильные тянутся пальцы к перу,
и — как прежде — волнуются мысли в отваге,
и встают письмена — и сгорают к утру,
и — рассыпавшись пеплом — летят на ветру,
и немеют листы почерневшей бумаги.
Наша память, — кандальный Владимирский тракт, —
замерзает в этапах, больных и усталых,
в тундрах, полных людей, обгорает в кострах,
тонет чистой слезой в замутнённых каналах.

...Ну а и м,— /из безродья выводят и тьмы —
и возводят на трон сапоги-кровоступы/, —
от слепящих снегов туруханской зимы
до знобящих бессонниц кремлёвской тюрьмы
путь.

По трупам.

1987

 


НЕОКОНЧЕННЫЙ
            ЧЕРНОВИК

Под нами нищая земля,
бездушная звезда над нами.

Мы воспалёнными губами
слова пощады и прощенья
в надежде шепчем — нет спасенья! —
бездушная звезда над нами.

Сухими скорбными словами
мы славим смертное веселье,
и наше тёмное похмелье
в чужом пиру — с р е д и Ч у м ы, —
и землю, что любили мы,
и землю, что любила нас,
и влагу жалкую у глаз,
и страх — прощения моля, —
мы славим скорбными словами.
Будь проклят век, родивший нас!

Под нами нищая земля,
бездушная звезда над нами.

1985

 

+++

...И в дни стыда, когда растленный
народ оподлился во лжи, —
и в эти дни остаться верным
России — горний путь души.

И в мудрой Книге, в час до света,
пойми глухие письмена:
не умерла земля для Света,
но в поруганье отдана.

И в ней одной — святой, безумной,
где и уму почёта нет, —
твоё высокое безумье
тебе даровано, поэт...

1987

 


БАНАЛЬНОЕ

Она родная навсегда,
как хлеб, как воздух, как вода,
она и милует — и ранит, —
и наш холопий, пленный дух —
то бунтом пьян, то нем и глух,
и пресмыкаясь, и буяня.

И под Давидовой звездой
начав свой путь, — /где стон и вой
гонимых в счастье миллионов/, —
она закончит путь земной,
вплетая в герб аграрный свой
шестиконечник Соломонов.

1988

 

 

ЧУЖОЙ ДНЕВНИК

“...и по старым строкам, как по затесям,
пробираясь к минувшему дню,
чем продолжить вчерашние записи?
С кем сегодня тебя я сравню:
             —/С каждым утром река коченеет,
             будут забереги и льды.
             С каждым утром тесней и чернее
             повесть дымной осенней воды./ —?
             —/И — заблудшая, полуживая —
             ты пристала ко мне на пути.
             И томишь, как земля роковая,
             от которой и в снах не уйти./ —?
Всё — неясность...
И лишь в неумелости
бедных рифм я себя узнаю —
в беспощадных прозрениях зрелости,
в очарованном сонном краю.
От ликующих, жирно пирующих,
торжествующих вечность свою,
ухожу — и во стане в з ы с к у ю щ и х
я свой подвиг и крест нахожу”.

...А когда на рассвете редеет
тьма густая в оконном стекле,
счастлив он — и по-прежнему верит
в справедливость на лживой земле;
но не в ту, не в земную, не просто —
в справедливость, — но, — /свет! небеса!/, —
глянут в стылые души прохвостов
изнурённые жаждой глаза —
тех, кто в жизни и в смерти изведал
клевету и неправость обид,
кто и жил для идущего следом,
только словом непроданным сыт,
кто справлял свою горькую тризну
и не прятал в молчанье своё
слёз любви и стыда за Отчизну,
за святое терпенье её.

“...Как я счастлив! И что эти годы,
опалившие душу крылом,
если звёздный глагол небосвода
исцеляет в недуге земном?
И пьянит меня чувство свободы
над ночным озарённым столом”.

1986-1987

 

 

+++

— А как нелюдь копытом прошла по стране,
— а как нехристь людей испытала в огне, —
то не молвит язык, защемлённый зубами.

Это стылое время уснуло во мне,
это снится мне время в предутреннем сне,
это время тревожит бессонную память.

...Слышишь слово людское — да звуки не те.
Помнишь новые гимны — словами другими.
Глянешь, — бронзовый идол парит в пустоте,
оплетая пространство глазами пустыми.

И пространство молчит в ледяной темноте.

Нам, — оставшимся здесь, — в непроглядной дали,
в забытьи поминать /это люди иль тени?/:
в эскадронах рассеянных, в крымской пыли,
д о к а т и в ш и с ь д о к р а е ш к а
Р у с с к о й з е м л и,
припадают к земле, преклоняя колени.

Нам — своих дорогих мертвецов хоронить,
нам — в стенах одичалых не чувствовать дома, —
как нам ёжиться, корчиться как нам и выть
в рукавицах наркомов...

1986

 


+++

...но почему-то,
когда услышу Родина, — то мне
увидится и призрачно и смутно
не лунный свет на бархатной волне,
не зимний снег, не летний белый день
и не весны зовущие тревоги,
а та пора, когда и думать лень,
и клонит в сон, и странно телом слаб, —
продрогшие поля, разбитые дороги
/и лица тёмные усталых Русских баб,
погасшие в заботах их убогих/,
нависшие так низко облака.

И долгая — и вечная тоска.

Когда не верится, что есть и жизнь, и свет,
и смех людей, и людные места, —
а только эта церковь без креста,
холмов окрестных нищий силуэт.
И в колеях глубокая вода.

И колеи уходят в никуда.

1986


Дальше...


ПУБЛИКАЦИИ

БАЕМИСТ

АНТАНА

САКАНГБУК

САКАНСАЙТ