ГАЗЕТА БАЕМИСТ АНТАНА ПУБЛИКАЦИИ САКАНГБУК САКАНСАЙТ

НАЗАД

ВИКТОР
ГАВРИЛИН

ВПЕРЕД

 
 
 

 

 

  Виктор Гаврилин. Дол. Из лирических хроник.: Книга стихотворений. Серия “Поэзия России” – М., Некоммерческая издательская группа Э. Ракитской (Э.РА), 2001, – 504 с., ил. Переплет, золотое тиснение. Оформление обложки и иллюстрации художника Саратова В.В. Ответственный за выпуск А.Д. Богатых.  
   
Для жителей России – 100 руб. Для жителей стран СНГ и дальнего зарубежья – 10 долларов США. При заказе двух и более книг – 90 рублей, для СНГ и дальнего зарубежья – 8 долларов США. Для желающих заказать 10 и более книг – соответственно 60 рублей, 5 долларов США.

Заказать книгу...

За помощь в издании книги автор приносит сердечную благодарность
первому заместителю главы администрации
Солнечногорского района
Проценко В. Г.

Книга Виктор Гаврилина “Дол” делится на пять частей хронологически:1967-1980, 1981-1986, 1987-1993, 1993-1997, 1997-2000. Это этапы не только творческой биографии автора, но и жизни страны. Перед читателем открывается практически полная картина творческой биографии, биографии души поэта, много лет борющегося с тяжелой болезнью, но не сдающегося, не теряющего веры в свое поэтическое предназначение.

Виктор Гаврилин – член Союза писателей России, автор нескольких поэтических сборников, публиковался в различных поэтических антологиях (“Строфы века” и др.)

Книгой Виктора Гаврилина “Дол” наше издательство начинает серию книг “Поэзия России”. В ней будут выходить не просто наиболее интересные книги поэтов – наших современников, но книги значительного объема, являющиеся “избранным”, то есть подводящие итоги творческих периодов тех или иных авторов.

Здесь мы помещаем только первую, самую хронологически раннюю, часть книги В. Гаврилина.

В посвящение многотерпеливой жене моей Нине
собрана эта долгая книга любви и отчаянья.
1967-1980

* * *

О грозы в мае! С ветром в занавеске,
с уютной затемнённостью квартир,
и шумные, короткие, как всплески,
дожди весенний омывают мир.

И жизнь ярка, как голубая вспышка,
и до удушья запахов полна,
и всё кричит, всё до восторга – слишком:
живи сто лет – не вычерпать до дна.

О грозы в мае! Холод губ в дождинках,
твой жадный вздох – протяжно, глубоко,
и небо слышно... В запотевших крынках
скисает голубое молоко.



ОСЕННИЕ КАНИКУЛЫ

Мне грустно на тебя глядеть украдкой,
чтоб нашу тайну оставлять в тени.
А радость рядом. Руку протяни –
достанешь ты записку из тетрадки.

Но как колючи мальчика слова
,
когда лицо его ещё не колется,
и по уши в него влюбилась школьница,
а он влюблён в неё едва-едва.

Ещё он ждёт всё самое, всё лучшее
и ради славы пробует перо,
ещё стрела мифического лучника
ему не угодила под ребро.

Ещё он юн, и с ним ещё везение,
и время есть опаздывать туда,
где вымокла в каникулы осенние
его принцесса с пальчиком у рта.

ДУЕТ ВЕТЕР

Дует ветер. Железо дрожит на карнизе.
Глохнет в свисте фрамуг чей-то крик со двора.
Дует ветер в Москве, и со всей моей жизни,
как мальчишки на драку, сбежались ветра.

Дует ветер. Торжественно дует и жутко.
И не вечер ещё, но почти что темно.
Говорят: “За углом перевёрнута будка”, –
и с улыбкой рассеянно смотрят в окно.

Вот она, заваруха, восторг и тревога!
Словно что-то стряслось со вчерашнего дня,
всё мне кажется: кто-то вбежит, и с порога
захохочет, и кепкой запустит в меня.

Дует ветер. Мы свет допоздна не засветим.
Где-то хлопают двери и тянет с окна.
Старый тополь пригнулся. О Боже мой – ветер!
Дует ветер. И жизнь ожиданий полна.

* * *

Мир, готовый к новому прорыву
в область песен, зелени и птиц,
ты, припавший в нетерпеньи к гривам
взнузданных игривых кобылиц,
забери меня в поход свой рьяный –
с гиканьем влетим в цветущий день,
покорим,
красавцы и буяны,
уйму городов и деревень.

Я боюсь проспать твою атаку.
И, тревожный от апрельских дней,
просыпаюсь ночью среди мрака:
не слыхать ли где твоих коней?

А они промчались утром рано,
бега их никто не услыхал.
...Эскадрон лихого атамана
вёрст
семьсот на север отмахал.

МАЙ


Мне в этот май впервые показалось,
что молодость уходит от меня,
и лучшее, что в жизни мне осталось,
случится в эти тридцать с лишним дня.

А май спешил за тридцать с лишним мига
проделать путь блистательных побед:
спеть соловьём, с ума свести полмира
и обронить черёмуховый цвет.

Как пахли ландыши! как ветвь сирени гнулась
на том неповторимом рубеже,
когда ещё спешит куда-то юность,
но взгляд на вещи пристален уже.

Дожди вприпрыжку убегали в лето,
и первый гром в лохматых тучах глох,
а время от заката до рассвета
похоже было на счастливый вздох.

Как жадно жил я в эти дни на свете,

КИНОФРАГМЕНТ
С ПАДАЮЩЕЙ ЛОШАДЬЮ

Когда на экране
в атаке вы видите лошадь,
когда кувырками
её обрывается бег,
что с нею случилось –
ничуть не должно вас тревожить.
Конечно, нам важен
сидевший на ней человек.

А знаете, лошади падать нарочно
не могут.
Представьте: несётся
из полных доверчивых сил,
в галопе
петля подсекает переднюю ногу...
Но падать умело
никто лошадей не учил.

Со свёрнутой шеей
лежала она среди лета,
наверно, с обидой
в своей лошадиной душе.
Потом подошёл человек,
человек с пистолетом...
А впрочем, не надо.
Ведь это за кадром уже.

ВЕСНА

Не картина она, а скорей мастерская,

где прохладно, где разного хлама полно
и где, кисти во влажные краски макая,
пишут с детства знакомое нам полотно.

Всё в набросках ещё, нецветасто и хмуро,
только замыслы чётко определены.
Лес – пока что не лес, он ещё арматура
там, где листья живые шептаться должны.

Но приятен мне мир этот мокрый и грязный,
этот клубень беспомощный и безобразный,
только б солнышком стать мы ему помогли.

Грязь сегодня – не грязь. Это глина, приятель,
и её оживит одержимый ваятель.
О весна, ты – чумазое детство земли.


* * *

В нашу будничность и постоянство,
в наши долы однажды с утра
залетают изгои пространства,
залетают большие ветра.

На поющем юру, на просторе
ты в поток попадаешь тугой,
как кита из холодного моря,
ты потрогаешь ветер рукой.

А на небе – спирали, разводы
и раздавленный солнца желток.
Это детство. И полые воды,
и не надо идти на урок.

Это запах штормов. А ночами,
как в задраенном трюме, темно,
и тяжёлые ветры боками
на ходу задевают окно.


РОЗЫ ДЛЯ ОТСТАВНОГО
ЛЕЙТЕНАНТА ИВАНОВА,
СПИСАННОГО ПОДЧИСТУЮ В 43-м

Две розы, не успевших распуститься,
стоят у койки, где лежал калека...
Две девушки по порученью ЖЭКа
вчера их принесли ему в больницу
и с праздником поздравили вначале,
а после, долг платя былым заслугам,
они минут
пятнадцать помолчали
и упорхнули, кажется, с испугом.
Он тоже знал, что скоро будет точка,
но для борьбы была ещё причина –
хрипеть, но жить, чтоб эти два комочка
цветами стали до его кончины.
Он не был никогда сентиментальным,
он никогда не умилялся слёзно,
а тут в мозгу канючил голос дальний:
“Как хороши, как свежи были розы!”
И музыка военная играла,
курсантов провожая на бессмертье...
А вот сегодня дня недоставало,
чтобы увидеть розы на рассвете.
Простого дня, где, в общем, жертв не надо,
где смерть тебя не ищет поминутно;
его прожить – что побродить по саду
и через тын залезть в чужое утро...
Две розы не успели распуститься
у койки, где лежал седой калека.
Две девушки по порученью ЖЭКа
вчера их принесли ему в больницу.


* * *

Неповторимый, сквозь чужие жизни
пройду, за чьё-то сердце зацепя.
Как все, умру. Умру в своей отчизне
и потеряю навсегда себя.

В тлен превращусь, как паутина, тонкий.
Вздохнёт земля, и с каплями паров
я долечу в пучины Амазонки
и в бездны у Бермудских островов.

Я стану всем – великая картина! –
но этот прах, всесущий и земной,
ни Бог, ни чёрт не слепят воедино,
чтоб это жило и назвалось мной.


* * *

А по утрам, седым от рос,
ко мне приходит солнце,
ко мне приходит старый пёс
и в дверь мою скребётся.

Его костями угощу,
взъерошу холку нежно
и расскажу, о чём грущу,
а он заснёт, конечно.

Приходит женщина ко мне,
приходит так, от скуки,
а расставаясь, в тишине
я ей целую руки.

А сад запущенный зарос
цветами полевыми,
и не сдержать спокойных слёз
от горечи полыни.


* * *

Я слонялся по городу Саки.
Был карман мой хронически пуст.
Я сродни был бездомной собаке.
Был я смугл и худущ, как Исус.

Мне претило чужое веселье.
Мне хотелось рыдать и любить.
Был я грустен, как будто с похмелья,
только не на что было мне пить.

В старом парке, в кафе, где прохлада,
где коньяк попивал армянин,
выпивал я стакан лимонада
и под зной удалялся один.

И слонялись со мною незримо,
не сливаясь с курортной толпой,
неприкаянность тихого Грина,
одиночество пьяного По.

Я по ним свои беды иначил.
Я глядел исподлобья на свет
и твердил про себя: “Я богаче,
я пьянее других – я поэт”.


* * *

Игристо крымское вино,
но зал в кулак зевает сладко,
а
над обшарпанным фоно
потеет страстно дипломантка.

Шопен. Полно свободных мест.
Качает звёзды воздух шаткий,
и слышен духовой оркестр
с соседней шумной танцплощадки.

Там пыль пропахла полынком –
хмельна и терпка, словно вермут, –
там отдых пляшет дураком
.
Шопен заглушен и отвергнут.

Не огорчайся, Фредерик,
что глухотою зал недужен.
Ты слишком скорбен и велик,
и потому ты здесь не нужен.

Тебя попробуй заглуши,
когда – печаль и мир заснежен.
Ты – обострение души.
Ты, как страданье, неизбежен.


* * *

Юность, бредни опочили.
Боль была – утихла боль.
Всё законно, как учили,
но куда же ты, любовь?

Ведь трезвеющее сердце
так ещё порой проймёт
и восторг чужого детства,
и осенних листьев лёт.

Но ломоть земного хлеба
хватки требует земной.

Ты, любовь, уже не небо
и не солнце надо мной.

И в груди тебе не тесно,
и не бредится уже.
Ты положенное место
тихо заняла в душе.


* * *

Воздух державный. Гигантские планы с пробелами –
ширь заразительна в этой великой стране.
Русские мальчики, с их мировыми проблемами,
спорят до хрипа и поздно сидят при огне.

Русские мальчики – русские души ранимые.
Зло их – не злобное, их не расчётлив расчёт.
Сыто желудку, но голодно сердцу. Родимые,
да от какого железа вы мир заслоните ещё?

И океаны, и гул, и чужие коллизии
бьются о берег, где вольно с простором дружить...
Что за великая, что за тяжёлая миссия
русским, весёлым, задиристым мальчиком быть!


* * *

Тихое-тихое время
зноя, нечаянных гроз.
Сонно над заводью реют
редкие пары стрекоз.

Нет в твоём сердце печали,
нету и радости в нём.
Лето пьянило в начале,
стало привычкой потом.

В этом затерянном месте
думы блаженны почти.
Злые ли, добрые вести –
к нам не найти им пути.

Кажется, будто на свете
тихо и жарко везде,
липы такие же в цвете,
ивы сбежались к воде,

так же татарники дремлют
возле недвижимых лоз...
Тихое-тихое время
зноя, нечаянных гроз.


ВЫЗДОРОВЛЕНИЕ

Ещё почти бесплотна нежность,
ещё в глазах усталый дым,
но кровь, как утренняя свежесть,
течёт по жилам голубым.

Мир обретает очертанья
простого доброго жилья.
Приветны каменные зданья,
светла февральская земля.

И нету ничего на свете,
звончее нету ничего,
чем воробьи пустые эти,
их серенькое торжество.

Больная злоба откричала.
И думать весело о том,
что жил не так, смеялся мало,
а плакать?.. Плакал ни о чём.


ГОЛОС

Каких случайностей стеченье
и торжество каких начал,
он, сам себе на удивленье,
легко и радостно звучал.

И сам певец, полумальчишка,
к его напору не привык,
он улыбался в передышках
и трогал пальцами кадык.

Он брал букеты неумело
в припадке некого стыда,
и высоко над ним горела
его избравшая звезда.

Курносый бог, в потоке света
он глазом гордо поводил,
а голос плыл: “За что мне это?
Мне никаких не стоит сил...”.

А мир вращался. Без привала
шагало время в никуда,
и тихо в бездну уплывала
неповторимая звезда.


МЕМУАРЫ РЯДОВОГО СИДОРОВА

Я помню узкие окопы,
весну, и осень, и дожди.
Накидки. Мутные потопы
и хрип в простуженной груди.

И вечный бой без передышки,
необъяснимый, как в бреду.
Я помню гаубицы вспышки,
замаскированной в саду.

Я помню злобу в каждом нерве
к нерусским крикам сквозь пальбу.
Я помню мёртвый сон в резерве
и с русой женщиной избу.

Я помню воющие выси.
Суглинок. Речь политрука
о том, что целый фронт зависит
сейчас от нашего полка.

Я помню, как в снегу потели,
и взрыва красного обвал...
О битвах, тонкостях стратегий
я только позже прочитал.


* * *

Печальная муза меня не тиранит.
Как утро
, чиста черновая тетрадь.
А женщина возраста осени ранней
меня отучает слова рифмовать.

И попусту в прошлом не роется память,
и звонкая осень не сводит с ума,
а ты подойдёшь – не отнять, не добавить...
Чего же мне делать! Ты песня – сама.

Наденешь, смеясь, даровую обнову –
как девочка в танце, дразни и кружись.
А дни – безоглядны, и некогда слову,
и сбивчиво набело пишется жизнь



* * *

Будет долгая тёплая осень.
Не трави свою грусть, не трави.
Будут травы на третьем покосе,
что июньские травы твои.

Это дань за ненастное лето.
Пахнет мёдом от спелой земли,
и не скоро – по верным приметам –
соберутся в отлёт журавли.

Тишина, тишина-то какая!
Ни дождей, ни ветров не слыхать,
словно век эта даль голубая
будет хмель и тепло выдыхать.



* * *

Когда на койке госпитальной
тебя устанет мучить боль,
такой покой сентиментальный
вдруг разольётся над тобой.

И оттого, что нету Бога
и сам ты – смертный и ничей,
ты вдруг полюбишь мир не строго,
до самых глупых мелочей.

И жизни суетная драма
предстанет ясною до дна,
и позовёшь ты тихо “мама”,
да не волшебница она.

За этот трепет расставанья,
за эту рвущуюся нить
между тобой и мирозданьем –
утешься – некого винить.

Накройся, липовый апостол,
поплачь в единственном числе.
Всё хорошо. Всё очень просто.
Всё очень мудро на земле.


* * *

В пустом углу, там, где стояла ёлка, –
особенная песенка в году, –
последняя подметена иголка.
Ах, чем заполнить эту пустоту!

В пустом углу поставлю стол для гостя.
Загубленную зелень помянём.
А во дворе на ёлочном погосте,
смеясь, мальчишки хвойный ладят дом.

Привет, неунывающее детство,
бегущее, сопя, по январю!
Благодарю, смешливое соседство,
за то, что вместе мы, благодарю.



У ПРЕДВЕЧЕРНЕГО ОКНА

Ещё не светится заря
за матовым стеклом.
Белеет отсвет января
на профиле твоём.

Так неожиданно бледна,
в уютной тишине
стоишь сейчас ты у окна,
оборотясь ко мне.

Мы ни о чём не говорим,
иначе скажем вздор.
А этот час – неповторим,
как на окне узор.

Ты – миг счастливый, что изъят
из череды времён.
Ты – снимок, что удачно снят,
но он не закреплён.

Улыбкой тонкой сомкнут рот...
День догорит дотла,
и всё навеки обоймёт
сиреневая мгла.


* * *

Когда мы были глупыми с тобой,
за наши лихорадочные встречи
бессонницей платил я даровой,
ещё стихами – больше было нечем.

Тогда ты платье красное носила.
Терялись шпильки из волос твоих,
а наши губы пахли апельсином,
который мы съедали на двоих.

Какую чушь с тобою мы несли!
А на неё и дня нам было мало.
На электричку, кажется, к восьми
спешила ты. Хоть раз бы опоздала!

Наверно, мы не истинно любили.
Но почему неодолимо так
меня пленял любой в тебе пустяк?..
Ах да, тогда ведь глупыми мы были.


* * *

Весь день собиралась гроза.
Бескрайняя рваная туча
уже не плыла, а ползла,
гремя тяжело и тягуче.

На том пустыре, где бельё
поспешно снимали с верёвки,
лениво качалось быльё,
как будто в замедленной съёмке.

Был потным металл под рукой.
И день в ожиданьи извёлся,
и, помнится, листик сухой
за ворот попал и кололся.

Вы скажете, мол, ерунда,
чтоб помнилось всё до детали...
Минутку, но в доме тогда
любимую женщину ждали.

Всё резко бросалось в глаза,
внимание всё раздражало:
и шутки, и смех. Но гроза,

казалось, судьбу разрушала.

А ночью шёл дождь проливной,
и женщина молний пугалась.
Была она рядом со мной
и в памяти ливнем осталась.

* * *

Не знаю, в которых краях ты.
Былое утратило власть.
Зачем же ты с бухты-барахты
мне
заново сниться взялась?

Я мог бы вчера рассмеяться,
припомнив твой сонник смешной:
“красивые к нежности снятся...”.
Но это случилось со мной.

Казалось бы, всё позабывший,
и всё-таки помнящий всё,
засяду за слёзные вирши
пытать вдохновенье своё.

Послушай, не мистика ль это?
Встречаться, расстаться, клянясь,
потом забывая, а где-то
вершится небесная связь.

Есть некие звёздные вахты,
что сон подключают ко сну,
и, может быть, с бухты-барахты
и я тебе сниться начну.


* *
*

О предосенний августовский свет! –
созревший плод, когда вам тридцать лет.

А из окна, открытого с утра,
уже горчит, уже – дымок костра.

Молчи, душа. Ты слышишь? – плоть горит.
Пускай она своё отговорит.

Благословенен первый холодок,
и губы милой, и вина глоток.

Благословенны ясные слова
и без былых иллюзий голова.



* * *

Мы белый свет увидели тогда,
когда отвоевали человека –
был совершён великий подвиг века,
и день настал для мирного труда.

Хватив с лихвою горечи
войны,
нас баловали бывшие солдаты.
Росли мы говорливы, грубоваты,
но в том отцовской не было вины.

Мы спорили, но понимали сами
(и здесь была задиристая боль),
что по сравненью с нашими отцами
мы обречённо означали ноль.

Мы уходили из родного дома
и возвращались взрослыми вконец.
Ночами просыпались мы от стона –
от старой раны мучился отец.

Но пелись песни, и вершилось дело,
которое доверила страна,
а над судьбою нашей всё висела
сыновняя негласная вина.


КОСМОНАВТ

Что там за шорохи в эфире?
Сквозь запредельный шум помех
поёт Земля. Сегодня в мире
ты выше всех, ты выше всех.

Какая ждёт тебя расплата
за долгожданный звёздный час?
Заглянет чёрт в иллюминатор,
но эти сказки не про нас.

Земля – как ноздреватый пряник
в глазури белых облаков
...
– Везучий, чей же ты избранник?
Ты из железных мужиков.

– Везучий, что с тобою будет?
Какие ангелы, трубя,
тебя хранят? Ведь только люди,
лишь люди выбрали тебя.


* * *

О Родина, опять с тревогой,
ты смотришь вдаль из-под
руки.
Пыль над державною дорогой,
в полях – о Боже! – васильки.

Да мир ли это? Чуток гомон
твоих воинственных дворов.
Застряла память в горле комом,
и лик мечтателя суров.

Россия, мама, что такое?
В чём, вездесущая, грешна?
Как долго нет тебе покоя.
Всё
не такие времена.

И было бы вольготным слово,
да ноша вечно велика –
как раз для гнутого, прямого,
для мирового мужика.


* * *

Июнь. Баркарола. Как поздно темнеет.
Как тёмная завесь на небе легка.
Глаза твои синие спать не умеют,
но это проходит, но это – пока.

Распахнуты окна в полночный, росистый,
во дворик с сиренью. Мы в доме вдвоём,
Чайковского тихо играет транзистор,
и паузы тонут в дыханье твоём.

Мы выше судьбы, и расчётов, и сплетен.
Нам голову синяя полночь кружит.
Твой возраст печальный уже не заметен,
ты – девочка, что притаившись лежит.

Любовь ли последняя, как наважденье,
как мука, сошла на тебя с высоты...
Поспешны рассветы в твой месяц рожденья,
и в три проступаешь ты из темноты.

Как жизнь на кону, как хмельная крамола,
лежишь, сорока недолюбленных лет,
молчишь, а в ушах всё звучит баркарола,
и нету забвенья, и выхода нет.


* * *

Психолог тонкий, погоди,
оставь недоуменью место –
есть что-то скрытное в груди,
чему названье неизвестно.

И пусть ты прав бывал пока,
но, что б законы ни сказали,
я человек, во мне века
копились капли аномалий.

Не размечай небесный путь,
не предрекай мне, что случится,
мою кочующую суть
не окольцовывай, как птицу.

Пускай ей не свернуть с пути
её миграций, но покуда
она летит – о, погоди, –
не убивай возможность чуда.


В БОЛЬНИЦЕ

К пяти опустеет и твой кабинет,
и окна напротив погасятся...
А губы твои сладки от конфет,
как будто у пятиклассницы.

Как много рассказано будет теперь
дыханьем, холодными пальцами!..
А ты всё боишься: откроется дверь,
и кто-то насмешливый ввалится.

Но только снежинки вбивает метель
сюда, сквозь неплотную форточку,
где двое целуются взрослых детей –
напрасные два заговорщика.

А в пятой палате пронзительный свет,
в курилке стучат доминошники,
и рядом со мной умирает сосед,
ругаясь на боль в позвоночнике.

Я чай заварю и на мятых листах
писать буду, правя в три яруса,
банальные строчки о сладких губах,
о жизни прекрасной и яростной.


* * *

Бывают встречи: нет в них обещаний,
они спешат короткий срок прожить,
назавтра в них ничто не отложить,
и каждый поцелуй у них – прощанье.

Как времени в них мало и простора!
Как робости в них мало и прикрас!
Пойдём на всё, не будет лишь повтора –
всё в первый раз и всё в последний раз.

Потом уедут первой электричкой
твои глаза и волосы твои,
чтоб ты не стала для меня привычкой,
чтоб нам не доиграться до любви.

А с плеч спадёт чудесная забота,
мы даже писем не напишем впредь.
Замрёт душа, как капелька на фото –
и не упасть, и в небо не взлететь.


* * *

От морей и лиманов
(может быть, навсегда),
от курортных романов
нас везут поезда.
Монотонные рельсы –
перестук, перестук...
Нет, воздушные рейсы –
это легче,
мой друг.
От Джанкоя до Курска
только степь да сады,
говорок южнорусский
да посадок ряды.
Позже – низкие рощи,
перелески уже,
и как будто попроще
и спокойней в душе.
А потом на рассвете
где-то там, у Орла,
впустишь в форточку ветер
и замрёшь у стекла.
Это
вовсе не слёзы,
это тянет с окна...
Мать родная – берёзы!
Березняк. Белизна.
И в рассветные сини
поезд выдавит крик,
и подступит Россия,
словно ком под кадык.


* * *

Ты стала тишиной теперь –
в один присест, единым духом.
Какую
горькую ни пей,
земля тебе не станет пухом.

Вот, дорогая, – се ля ви.
Пошла гулять дурная слава:
твоё лекарство от любви –
с костьми и черепом отрава.

Прекрасно сыгранная роль.
Правдоподобней не бывает.
Но невозвратны жизнь и боль,
а роли люди забывают.


Ни слова больше. Вот и всё –
лишь холмик с белой пирамидкой,
где фото юное твоё
молчит с загадочной улыбкой.

Молчит кладбищенская тишь
про жизнь, загубленную гордо...
Ты ничего не объяснишь,
хмельная, горькая Джоконда.


* * *

Спасибо вам, знакомые просторы –
дорога, роща, стадо на лугу, –
за то, что вас завидя с косогора,
всё позабыв, растрогаться могу.

...А нынче пахло сеном на рассвете,
и вязли пчёлы в русых волосах,
и дул в лицо такой полынный ветер,
что выступали слёзы на глазах.



* * *

В дряблой зелени вспыхнули гроздья рябины,
словно ветром раздутые кучки углей.
Я вдыхаю опять запах вымокшей глины
и грибной аромат отдалённых аллей.

Этой ночью шёл дождь не по-летнему кротко,
не решаясь стучаться в уснувший мой дом,
и сквозь сон мне мерещилось, что под окном,
как к приезду гостей, всё шипит сковородка.

Это август. С заплатами жёлтого цвета
плодородья растрёпанное божество.
Хмель минувшей весны и
прожорливость лета
отразились в тяжёлой осанке его.

Он меня переполнил. Замучил оскомой
от анисовок алых, агатовых слив
и печали о той, что из этого дома
навсегда укатила, “пока” обронив.

Только всё, что за лето в груди накипело, –
то ли счастье сезонное, то ли напасть? –
отлегает от сердца и яблоком спелым
в августовские травы готово упасть.


ДВОРЯНКА

С наивной душой гимназистки,
с сухим провалившимся ртом
дворянка породы российской –
старушка в пальто продувном.

Плешивый застиранный бархат,
зашторивший глухо окно, –
вот всё, что осталось от барства.
Да было ли с нею оно?

Великие ветры эпохи,
октябрьские ветры смели
остатние жалкие крохи
от прежде роскошной семьи.

Как всё оказалось некрепко!
Как всё оказалось грешно!
История мстила за
предков –
за кровь их, за власть и вино.

И мстила порою жестоко.
Но ей, не от мира сего,
для счастья хватало и Блока,
заветного тома его.

А ныне старинную шляпку
лишь скинет с седой головы –
усталую русскую бабку
в ней сразу увидите вы.

И часто в окно спозаранок
я вижу пальтишко её –
одна из последних дворянок,
сутулясь, идёт в забытьё.


* * *

В мир огородов и поленниц
испить колодезной воды,
как интурист, как чужеземец,
свернув с просёлка, входишь ты.

У женщины простоволосой
берёшь ты гнутое ведро
и пьёшь, осматриваясь косо,
и влага холодит нутро.

Потом, блаженствуя, ты куришь,
усевшись на прогнивший сруб,
и смотришь, как гуляют куры
в тени запущенных халуп.

И вдруг в тебя вселится жалость
к окошкам крохотным, к избе,
как к неудавшейся судьбе,
к тому, что прозябать осталось.

Ты распростишься с чувством этим
в лугах пьянящих, в знойном лете.
Ты машешь женщине рукой,
такой цивильный, городской.

Но до околицы до самой
ты будешь странный стыд нести,
как будто кто-то близкий
, слабый
тобой оставлен на пути.

* * *

Дожди ночные. Улыбнусь,
как, засыпая в детстве, – маме.
Октябрьская сырая Русь
меня баюкает ночами.

Дожди на родине моей,
и не слыхать уже ни птицы.
Я столько недоспал ночей,
теперь легко и сладко спится.

А осень так уже поздна,
и так проста, и так неярка,
что утром виден из окна
другой конец пустого парка.



ЖУРАВЛИ

В непросохшем лесу, где берёзы в соку, и где почки
по-спиртному запахли
, и прелью разит от земли,
вразнобой где-то глухо бренчат бубенцы на цепочке.
Ты лицо запрокинь – это просто летят журавли.

Что ты вздрогнешь, душа? Что ты, грустная,
вслушавшись в клёкот,
что за радость расслышишь, какую отрадную весть?
Словно это к тебе
, словно это они не пролётом,
и на ближней поляне сейчас собираются сесть.

А они пролетят – тонкой нитью, сквозной паутиной, –
пролетят, как приснятся, высоким небесным путём,
и рванётся рука на стихающий крик журавлиный...
...Ожидаем, и любим, и в вечной разлуке живём.


* * *

Полетели годы, полетели,
как листва в сентябрьский листобой.
Закружились горькие метели
над моей склонённой головой.

Перевал гудящий, это ты ли?..
Покатилось время под уклон.
Зачастили даты, зачастили.

Истекает молодой сезон.

Месяца мелькают, как недели,
и не сразу назовёшь число...
Полетели годы, полетели.
Золотые листья понесло.



* * *

Ты позвонишь – меня не будет дома.
Какая чушь: нигде не буду я,
лишь по страницам маленького тома
ещё метаться будет жизнь моя.

Я там честней, значительней и выше.
Меня впервые не за что корить.
Но нет меня – я потихоньку вышел
бессонной ночью в вечность покурить.




ОЖИДАНИЕ

Анна, Анна, в 20.30
встреча в аэропорту,
и тебе спокойно спится
с карамелькою во рту.

Как люблю я всё, что было!
Как черна предчувствий чушь!
И несёт земная сила
над землёю сотню душ.

Выжидая, смотрит глаз
Мирового океана.
Да хранит вас небо, Анна,
да хранят моторы вас!

Одинок комочек света
на невидимом крыле,
и тебя пока что нету,
просто нету на земле.


* * *

Пора для горьких покаяний,
приспевшая пора...
Что вечных истин окаянней,
что тяжелей пера!

Глаза все ночи проглядели –
ни огонька вдали,
ни зги. Да что вы, в самом деле,
сердечные мои!

Не вышло счастья – что за драма?!
Да разве дело в том?
Кого задел?.. Простила б мама,
а о других потом.

Сердечные, не отрекаюсь
от дружбы, но молчу.
Не исповедуюсь, не каюсь
и плакать не хочу.


ЗАПУСТЕНИЕ

Врастая насмерть в жернова,
беря осадой огороды, –
куда ни глянь, – стоит трава,
трава без имени и роду.

Напротив неба одного
слагает вечность по былинкам,
и нету ближе ничего
к подзолам этим и суглинкам.

Земля не выпустит за так
ни тлен, ни дух из заточенья,
пока стоит густой сорняк,
исполнен дикого значенья.

Плати за всё, кто был живой,
за всё, что брал ты у природы.
И стань бессмертною травой,
травой без имени и роду.


С САСКИЕЙ НА КОЛЕНЯХ

Сколько ты, молодость, сбила сапог
на амстердамских каменьях.
Продыху дайте! Оставь меня, Бог,
с Саскией на коленях.

Пусть моё счастье пред небом грешно,
медли, безгрешное горе...
Весело милой, любимой смешно,
и – никаких аллегорий.

Двери закроем, задёрнем окно.
Здравствуй, любовь и беспечность!
Талию – левой, в правой – вино,
и – обернёмся на вечность.



* * *

Ничего не происходит.
Липа под окном цветёт.
Закадычный друг заходит,
околесицу плетёт.

С кем такого не бывало.
Будни, будни, милый друг:
что-то память закопала,
что-то вспомнить недосуг.

Проза трудовых героик,
драмы мелочных обид,
горы цифр и грохот строек –
всё уже вписалось в быт.

Ничего не происходит.
Свет до полночи горит.
Тихо молодость уходит
и “прости” не говорит.


ЯБЛОКИ

Нине

Заполонили подоконник
плоды – железо и нектар.
А ночью снится: дым, и кони,
и в синем августе базар,

откуда нас потом увозят
с каникул летних поезда,
и трутся яблоки в авоськах,
и пахнут, пахнут навсегда.

Я их запомнил поимённо.
Созреет в августе земля,
я повторяю упоённо:
“Шафран, анисы, штрейфеля...”

А знаешь, милая, ведь рано
с нескучным детством рушить связь.
Грызи румяные шафраны,
от солнца щурясь и смеясь.

Ещё не биты наши карты,
пока пьянит нас дух садов,
и помним шумные плацкарты
давно ушедших поездов.
* * *

Спи, моя перелётная птица.
Что за даты на календаре?
Сизый голубь в окно постучится –
значит, осень уже на дворе.

Значит, вместе с тобой не заметил
ржавых листьев смертельный полёт.
А сегодня остуженный ветер
выдул хмель и с горчинкою
мёд.

В первый раз замолчим о разлуке,
помолчим о любви в первый раз.
Твои тонкие тёплые руки
от усталых отпрянули глаз.

И ни горе, ни глупое счастье –
ничего меж тобою и мной
этой дали осенней не застит,
этой утренней дали сквозной.


* * *

Комочки крещенской зари,
пичуги особой артели,
одёжкой красны снегири –
они да ещё свиристели.

Свистульки слагать мастера,
выискивать семечки в шишках,
к жилью налетели вчера –
сердитые, в красных манишках.

За тридцать мороз закатил,
и стынет голодная глотка,
и нет попрошайничать сил,
да что уж там – голод не тётка.

И, гордое сердце скрепя,
возникнут они у окошек.
...“Мы вам показали себя,
а вы нам насыплете крошек”.


* * *

Душа осталась за чертой,
где водится сентиментальность...
Постой, поэзия, постой –
берёт своё документальность.

Неоспоримый документ
свой приговор чинит над веком,
но исторический момент
вершится страстным человеком.

Он ускользает из графы.
Он создал факт пристрастной дланью,
и все анналы не
правы
перед игрой его желаний.

Строка свидетельства кружит
вокруг былого самодурства,
и на истории лежит
печать скрываемого чувства.


* * *

Дни и даты листвой занесло.
Что за сны нас качают ночами!
От луны нестерпимо светло.
“Honeymoon”* – говорят англичане.

Забываю заморский язык.
Забываю с тобою по-русски.
Листья клёна в руке твоей узкой.
Скажешь слово, и сводит кадык.

Где те пчёлы, что мёд нанесли
с одичавших таинственных злаков,
с первоцвета дурманящих маков
из какой-то восточной земли.

Уж рукою подать до зимы.
Дуют ветры на наших дорогах.
Заночуем у вечности мы
в диким мёдом пропахших чертогах.

И до белых беспомощных мух
будет бликов и снов колыханье,
будут пьяные тени вокруг
и твоё дорогое дыханье.


* Медовый месяц (англ.)

 


* * *

Я плачу, музыка, я плачу,
Звучи, печальная, звучи.
Весь грешный мир переиначу,
когда ты слышишься в ночи.

Войдя божественным началом,
земным откликнулась во мне.
Пока ты, чудная, звучала,
с тобой мы были наравне.

И каждый странно изъяснялся,
но спелись разные миры.
Кто снизошёл, а кто поднялся –
всё позабылось до поры.

Но, уходя, как Божья милость,
пойми, не знающая зла:
не ты одна в груди вместилась.
Я слышать мог – ты петь могла.


* * *

Есть минуты такие: как будто на свете
мы остались с тобою вдвоём,
но нежданно в ночи поднимается ветер,
и не слышно дыханье твоё.

Все четыре обрушатся стороны света,
все четыре на то, что – любовь.
На такую слепую... Да что же вы это!
Я, как с миром, шептался с тобой.

Завихряется время. Кончается продых.
И туманная гаснет звезда.
И пространство гудит о мирах и народах,
и о высях свистят провода.

И ничто не заглушит – ни сладкие губы,
ни вино, ни свеча на столе –
этот привкус единства с материей грубой
и с погодой на нашей земле.


ПЕСНЯ

Твои маленькие руки,
твои крылья, горлица,
взяли ветер на поруки –
может, успокоится.

Твои маленькие руки
всё закрыли до неба.
Закрывай мои прорухи,
как лицо ладонями.

Подойди, дыханья легче,
и на жизнь беспутную
положи ладошки крепче –
я ни с кем не спутаю.



* * *

Наверно, так со многими бывает,
когда годам примерно к тридцати
в нас выдуманный гений умирает,
и холодок рождается в груди.

Но мы живём, и зарастает плотью
та брешь, та нежилая пустота,
где не сбывалась и кусала локти
задиристая юная мечта.

Уста младенца дар теряли вещий,
и торопливый дух говоруна
нас покидал, и обретали вещи
простые и земные имена.

Не небеса, а небо над тобою,
и не достать рукою до звезды,
и обретает явные черты
всё то, что называется судьбою.


* * *

За частоколом крашеных оград
под русскими простыми небесами
зарыт, зарыт под деревом Солдат,
а дерево в народе – со слезами.

Полегший взвод в атаку не поднять.
Ушла в преданья фронтовая слякоть.
Уж много лет здесь не бывала мать,
и безутешно некому поплакать.

Вблизи просёлок медленный пылит.
Поёт трава до первого мороза.
И кто-то вечный каменный стоит
под русской неплакучею берёзой.



* * *

Над промышленным гулом осенней земли
прокурлычут печальные птицы –
от народа к народу летят журавли,
уплывают в закат без границы.

Нелюдимое племя редеющих стай,
да какую ты сторону любишь?
Угодишь ли в зовущий отравленный край
и себя невозвратно погубишь?

Уж давно на тебя не наводят ружьё,
и стрелки не приходят со смертью,
но и здесь умирает болото твоё,
драгоценной подёрнувшись нефтью.

...Копоть Рура осталась на левом крыле,
пыль донбасская с правого сбита.
Что за память несут о единой земле
крылья дикого космополита!

Белый мой, перелётный, с какой стороны
тянет гарью – понять ты не можешь.
Слева город мигает иль звёзды видны?..
Здесь ты крылья заблудшие сложишь.

И вожак упадёт на полночный асфальт
белым комом, и канет в эфире
отклик стаи – как слёзы печальные Альп,
как угрюмые слёзы Сибири.

* * *

Любовь моя – звезда моя падучая,
роняй подольше путеводный свет.
Куда летит всё самое, всё лучшее?
Глаза закрою, в них – горящий след.

Прости за всё, что понапрасну ранило.
Но жизнь не обошла нас высотой –
какая искра небо протаранила,
раздвинув темень огненной чертой!

А я – как миг, за светом поспешающий,
пока две тьмы не сдвинули зазор,
и жизнь со смертью не сошлись в упор
вслед за
моей любовью истлевающей.



* * *

Взлёт безответного пыла,
дикий огонь без тепла –
юность красивых любила,
юность высокой была.

Падали звёзды отвесно.
Спесь выбивалась из сил.
Рот, для пророчеств отверстый,
грешные губы ловил.

Временно гордость сдавалась,
временно – что за дела!
Что же ещё оставалось? –
Юность прозябшей была.

О продувная мятежность,
мы ещё громко поём,
но сберегла тебя нежность,
а красота – ни при чём.

В душу такое входило,
что не уйдёт без любви...
Это – как тайная сила,
как заговор на крови,

что никому не покажешь,
не объяснишь никому...
Это, как сказку, расскажешь
только себе одному.





* * *


Покой всему, что было до тебя, –
тем женским лицам, в снах голубоватых...
Я их любил. Не жил я, не любя.
Они ушли – и нету виноватых.

Ни эха из забывчивой дали,
ни строчки из неразличимой дали...
Любимые, они меня спасли
тем, что, храня, покоя не давали.

За всё, что не вернётся никогда,
за всё, за всё, что я сейчас имею,
храни их, небо, люди, города,
а я хранить их больше не умею.



* * *

Спи, милая, под звёзд круженье,
как в середине марта спят,
когда капель – как наважденье,
когда назавтра – день рожденья,

и спится как-то невпопад.

Наивных снов твоим ресницам
и паутинкам возле глаз!
Пусть дом и детство тебе снится
во снах, далёких от столицы...
Ну что же, если не про нас.

Про нас – не то. Про нас – тревоги,
и счастье острое, как боль,
и неизбывная любовь,

и ты на мартовской дороге.

А март – он твой. Весна, и слякоть,
и тёплый ветер – про тебя...
И невозможно не заплакать,
и невозможно – не любя.

ИРОНИЧЕСКОЕ

Шерше ля фам, шерше ля фам –
цинизм игривый галла...
Всему виною вы, мадам, –
мне вас недоставало.

О Боже мой, как жизнь проста,
какой в мирах порядок,
когда припухшие уста
нашёптывают рядом!

Встряхну лохматой головой:
ах, в вас моё спасенье,
в вас приступ скорби мировой
и колики веселья!

Но грустно иногда, мадам,
что всё так объяснимо...
Шерше ля фам, шерше ля фам,
а что-то мимо, мимо.


ЧЕРЁМУХА

Ещё не время терпких ягод.
Ещё – неделя до поры,
когда её цветы полягут,
как тучи мёртвой мошкары.

Сейчас пора, чтоб пахли чащи
горчащим запахом любви,
и ветерок задул знобящий,
и грелись песней соловьи.

О, как тепло похолоданье,
когда черёмуха цветёт!
И крепок привкус обладанья,
и в доме женщина поёт.

Пейзаж зелёный разворочен,
а белый ломится прибой
и в одуряющие ночи,
и в дни с тяжёлой головой.


СЕНТЯБРЬ

Это золото – осенне,
и отлётны стаи птиц,
и прогорклый дух рассеян
в увяданьи медуниц.

Время кончилось лиманов,
парусов и парусин.
Переводятся романы
на язык родных осин.

Всё здесь нынче на излёте,
всё аукает “лови”,
и о чём ни запоёте –
всё о грусти и любви.

Не одно ль и то же это?!.
И любимая грустна,
и легко она одета,
и не вечная она.


ОТЗВУКИ ВАЛЬСА

Зима. Россия. Вальс и свечи –
всё это заново со мной.
Ах, эти руки, эти плечи
и нарочитый локон твой!..

Нет, я на “Вы”: кружитесь, Нина.
Уже поёт виолончель,
как
вьюшка, или окарина,
или февральская метель.

Потом уйдём из шумной залы,
по снегу доберёмся вброд
во флигель, где пусты шандалы,
а за окном метёт, метёт.

Метёт, смешав десятилетья,
кружа и спутывая век,
и только вальс один на свете –
далёкий вальс и близкий снег.

А грусть российская заводит,
заводит слёзный перифраз –
как будто музыка уходит,
как будто лёгкость не про нас.


ОСЕННЕЕ

День недолгий, день короткий,
серенький денёк.
Не спеша роняет нотки
сонный водосток.

Может, с временем не в ногу
грусть моя, хотя
всем унынья понемногу,
поровну дождя?..

Век недолгий, век короткий,
ненаглядный век,
есть всеобщие намётки –
скоро будет снег.



* * *

Забывай эту женщину и не пугайся безмолвья...
Есть за городом лес, а за лесом – поля и поля.
Но зачем мне туда? О, как пусто в душе за любовью!
В нашем городе пух, тополя вы мои, тополя.

Что за сны отошли? Потрошили какую перину?
И не спится ночами, но жизнь наступает с утра.
В парке плачет удод
, и мальчишки палят пуховину,
и гремят электрички, но всё это словно игра.

И за всем – пустота. Но сосёт и сосёт под ключицей.
И душа – как пробел, что вот-вот и предъявит права,
и нельзя ей не верить, что всё ещё может случиться,
и пропащая молодость тихие копит слова.



КАК РАЗ

Сирени душистой прохлада.
Любимая явится в шесть...
Ни горя, ни счастья не надо –
пусть всё остаётся как есть.

Мечты мои, бредни и младость, –
всё то, перед чем прегрешу, –
за эту невольную слабость
я тихо прощенья прошу.

В кольце стрекозиного танца
на пойменном юном лугу
не “сбудься” шепчу, а “останься”,
и выдавить слёз не могу.



БЛОК. ГОД 20-ый

Ни вечной любви. Ни наследного хлама –
а только шинель на гвозде...
И двери скрипят. И Прекрасная Дама
усталая спит на тахте.

Ни краха не будет, не будет и чуда –
сбылось, что предчувствием жгло.
И вновь не заснуть от какого-то гуда,
и в темень смотреть тяжело.

В России темно, но она светлоока,
и ветер надежду принёс.
Да здравствует ветер!.. Но как одиноко,
когда суету перерос.

Тяжёлая Русь, от кровавой досады
рубаху рвани на груди,
ворочай простор, перемалывай грады,
костями пророков хрусти.

По скомканным розам, по грёзам провидца
веди свой предвиденный путь...
Рокочут костры, и летит кобылица
и
бьёт в его грешную грудь.


* * *

Во сне ты плакал, но не вспомнил
ни слов приснившихся, ни лиц,
и о слезах пролитых понял
ты лишь по влажности ресниц.

Томило счастье или жалость?..
Но брызнул в утро телефон –
забылся сон, а жизнь осталась.
И жизнь забудется, как сон.

Она пропахнет чудесами,
печалью дивной оплывёт
и снова с мокрыми глазами
во сне забывчивом всплывёт.



* * *

Дожди на самой середине лета...
Под гром и бубны – ходуном, вприскок;
удар в стекло тяжелого дуплета –
и речь взахлёб заводит водосток.

Хочу печали так вот – ненадолго,
чтобы вздыхать до тяжести в груди,
чтоб жизнь опять до ниточки проволгла
и было много солнца впереди.

Любимая, какое это счастье,
когда печаль не знает тупиков
и ей дано как летний дождь промчаться
с огнём зарниц над сумерком стихов.



* * *

Соловьи отпоют. И не будет погоды.
Отшумит над землёй перелёт..
Не сезон распевать, – ни нужды, ни охоты, –
а отчаянный
ворон поёт.

Одиноко упорствует чёрная птица,
не вещает, не носит беду,
только всякое может сейчас приключиться,
если стынет крыло на лету.

Реет крик над округой картавый и сирый –
это, древней гортанью скрипя,
несгибаемый ворон пред горечью мира
как-нибудь ободряет себя.

Холодеющий, вскинется – всё ли он слышен?
И откликнется эхо... Живу!
Гололёд тишины, как окошко, продышан,
и кусается жизнь наяву.

И чего ей, зубастой, до жуткого клича!
Всё сама отведёт и нашлёт...
Каждый взмах – это взлёт, каждый день – как добыча,
и отчаянный ворон поёт.


ИЗ ДЕТСТВА

Россия, Солдаты, солдаты.
В селе захолустном гармонь.
Победные слёзные даты.
На площади Вечный огонь.

В глазах у меня ещё детство.
У дяди под сердцем свинец.
И снова держава в наследство.
И стынет на стрельбах отец.




* * *

На земле, где лес и звёзды,
где на ветках бубенцы,
есть неведомые гнёзда,
есть живучие птенцы.

Дни и ночи тают, тают
в свете солнца и луны,
словно травы, вырастают,
вырастают певуны.

Вырастают, удаются –
что за сила их хранит?!
Словно сами песни льются
и не ведают обид.

На полях, где зреет колос,
в чаще, где родник рождён,
чей-то светлый слышен голос
с незапамятных времён.

Этот свет и темень эта,
это небо вдалеке –
всё воистину воспето
на крылатом языке.


* * *

У печали есть ворон, у радости – стриж.
Хорошо, что всё это – живое.
Ты глаза поднимаешь и в небо глядишь,
было б небо... А небо – с тобою.

Ни жар-птицы над нами, ни птахи цветной,
ну а этих, обычной
раскраски –
что печали, что радости. Боже ты мой!
И чего тут придумывать сказки.

О земле и о небе негромко пою.
В жизни странное время бывает,
когда ворон врывается в радость мою,
а в печаль мою стриж залетает.



* * *

Судьбы
стеченья и излуки,
и буден тесное кольцо...
А симфонические звуки
дышали вечностью в лицо.

Спасибо музыке небесной
за возносящие крыла,
но через суетные песни
живая память пролегла.

Разлуки, встречи, и пирушки,
и жизнь на молодом бегу!
У каждой даты – по свистушке,
у всех свечей – по мотыльку.

Есть возвращённые мгновенья.
Простая музыка поёт,
и наспех метит поколенья,
и машет вслед, и отстаёт.

Но как тавро – небрежный крестик,
чтоб вечно видеть мне тебя,
когда включается оркестрик,
на старой записи хрипя.


* * *

И в глухих лабиринтах есть просто дыра.
Время в омут ныряет с разбега –
человек засыпает. Приходит пора,
всё становится сном человека.

Покачнётся незыблемость. И ничего
не удержит усталого взгляда.
Усыпляет убожество и божество,
от всего уходить тебе надо.

Это линия жизни, и это – пунктир.
Это мзда или, может быть, милость.
Всё, чем брал за живое крутой этот мир,
полубыло и полуприснилось.



* * *

Ночной безмолвный снегопад.
Кипенье прорвы чёрно-белой.
Всё это – снам глубоким в лад,
всё это – словно не у дела.

Одно молчанье на пути.
О как, наверно, одиноко
меж небом и землёй идти
и у чужих маячить окон!

О привидение тоски,
что бродит попусту часами!..
И окна чёрные близки,
да не с кем встретиться глазами.



НОКТЮРН

Если слёзы подступят – куда же их деть? –
ты поплачь, моя радость. Не надо терпеть.

Старый тополь шумит на ветру,
он обронит все листья к утру.

Как ребёнок больной, прижимаясь к плечу,
ты поплачь, моя песня, а я помолчу.

Столько гладить уже довелось
эти пряди послушных волос.

Обо всём, чего нет, и опять о судьбе
запечалься навзрыд – станет легче тебе.

Это сладко: в осеннюю ночь
так по-женски от слёз изнемочь.

Обессилеть и видеть, глаза разлепя,
что на улице дождь и что любят тебя.

Старый тополь шумит на ветру,
он обронит все листья к утру.

Будем тоже словами в ночи шелестеть,
и друг друга прощать, и за что-то жалеть.
* * *

Из мира трав и полнолунья
на свет открытого окна
ночная бабочка июня
влетает, шорохов полна.

Пока огонь мой не потушен
и не пропел вдали петух,
стрекочет рядом дух заблудший
или своё нашедший дух.

Есть чудеса у летней ночи,
но есть и нужная строка,
и шёпот думы неумолчной,
и свет спокойный ночника.

Есть
в этом странное влеченье.
И станут бабочки опять
луны огромное свеченье
на одинокий свет менять.

Какое счастье не заметим,
какую истину найдём
под этим избранным, под этим
теперь пожизненным огнём?


* * *

“Помнишь ли ты обо мне?..”
Звёзды спокойные светят.
Тихо в забывчивом сне.
Шумно на суетном свете.

Где тут какая вина?
В сердце приходит прохлада –
жизнь остаётся полна.
Видишь, былого не надо.

Что тебе жалко, душа?
Жалко всё реже и реже.
Мудрая жизнь не спеша
ветви отсохшие
срежет.

Только дымок издали.
Только дерев привиденья.
Что тебе думы мои?
Что мне твои сновиденья?

Просто в глухой тишине,
в час незаметной печали –
“помнишь ли ты обо мне”, –
губы мои прошептали.


* * *

Непогрешимость отчего гнезда...
Приходит срок, и всё встаёт на место.
Тускнеет эта первая звезда,
а что ещё превыше – неизвестно.

Равняет время смертные пути.
Роняет жизнь нечаянные тени.
Обычен мир. Равнина впереди.
Лети себе, и дело всё – в терпенье.

И ни в любви,
ни в дружестве мужском
ты не искал ни ангела, ни Бога,
и лёгок был, но вспоминался дом...
За что с него ты спрашиваешь строго?

Иль за ухватки родственной любви,
что, словно солнце, тоже не без пятен,
или за дух, что и в твоей крови,
и в целом мире лишь тебе понятен?

А ты живёшь, роняя звёздный свет
в одно окно, где мрут цветы от скуки,
и видишь сны, как машут, машут вслед
неловкие, слабеющие руки.


* * *

Вышло время восторгов телячьих.
О звезда моя, благослови
терпеливую грусть неудачи
и тяжёлые речи любви!

Ты судьбою оплачено, слово.
Эта жизнь не была тишиной.
Но не надо твердить, что не ново
ничего под старинной луной.

Ведь ирония всеузнаванья
не умней, чем восторженный бред.
Просто всё получило названье,
но за этим – блуждающий свет.



* * *

Я подавлял предательские вздохи,
сажал на привязь всяческие “ах”,
чтоб быть во вкусе деловой эпохи
и чтоб не быть на людях в дураках.

Я постигал житейское искусство,
название которому “терпи”.
Мои
неосмотрительные чувства
некормленными дохли на цепи.

Неужто так вот, со спокойным видом,
единственная жизнь пройдёт моя,
где я терпел, ничем себя не выдал,
как будто жил на свете и не я!



* * *

Не о звёзды душа искололась
,
и живу, высоты не кляня.
Слышу свой улетающий голос –
тот, который счастливей меня.

О решительность слова и звука!
Я не буду уже тишиной.
Стала песней высокая мука,
а другая осталась со мной.

Это ей, как терпению, длиться
и не зваться никак. Но всегда
над молчаньем является птица,
над печалью восходит звезда.



* * *

Памяти пограничника А. Река

На краю Отечества, в стороне глухой,
на заре простреленной, на излёте жизни
упадёт солдат, ещё как боль живой,
и обнимет землю – краешек Отчизны.

Будет бой коротким, и настанет мир,
снова прост и ярок, словно школьный глобус...
Как велик ты, мальчик! Грустный командир
выправит солдату вековечный отпуск.

Через всю державу ходят поезда.
Крутит над страною всепогодный ветер...
Встанет над солдатом красная звезда,
что совсем земная и в ночи не светит.

Выплачется мама, горе сохраня.
Вышел свет в окошке, что самой засвечен.
Стал сыночек светом горького Огня –
он суров, как клятва, как Россия – вечен.


* * *

Когда ложатся под глазами тени,
когда выходят годы на угор,
не отлюбив ещё, к извечной теме
мы умудрённый обращаем взор.

Ещё напиток даровой не допит
и жаден опьяняющий глоток,
но в наши чувства заползает опыт,
в нас грустно улыбается пророк.

Неведенья былого не хватает,
чтобы любить, не думая, опять.
А птица есть, да только не летает,
хоть по расчётам и должна летать.



* * *

Легка и беспечальна грусть
у летнего ненастья.
И ветер пусть, и ливни
пусть,
но окна в доме – настежь.

Укропом пахнут сквозняки
и вымокшей рогожей.
Мы как-то бережно близки
порою непогожей.

Уйдём из дома на крыльцо,
где сумрачно и пусто.
Твоё прохладное лицо
мне улыбнётся грустно.

А ночью будет слышно нам
сквозь лепет монотонный,
как лупит дождь по лопухам –
по лопухам картонным.


* * *

О чудесах, о смысле жизни,
о птичьем доме, что дощат,
трещат скворцы в моей отчизне,
как сумасшедшие, трещат.

Крепчая горлом час от часу,
спешат излиться певуны.
Поют скворцы, и нету спасу
от агитаторов весны.

По целым дням одно и то же –
призывы старые, как свет.
Скворцы изводятся. О Боже!
ведь нам ещё немного лет.

А мир с годами не капризней –
он добр и полон он пощад,
когда скворцы в моей отчизне,
как сумасшедшие, трещат.

 
 

ЗАКАЗАТЬ
КНИГУ
ВИКТОРА
ГАВРИЛИНА

КНИГИ НАЗАД:

КНИГИ ВПЕРЕД:

Вячеслав МОРОЧКО
Борис КОМИССАРОВ
Вера ГОРТ
Дан МАРКОВИЧ
Михаил РОММ
ГАЗЕТА БАЕМИСТ-1

БАЕМИСТ-2

АНТАНА СПИСОК  КНИГ ИЗДАТЕЛЬСТВА  ЭРА

ЛИТЕРАТУРНОЕ
АГЕНТСТВО

ДНЕВНИК
ПИСАТЕЛЯ

ПУБЛИКАЦИИ

САКАНГБУК

САКАНСАЙТ

 
Aport Ranker