ГАЗЕТА БАЕМИСТ АНТАНА ПУБЛИКАЦИИ САКАНГБУК САКАНСАЙТ

Елена Минкина

Michelle, ma belle…

Повесть

«Нет, все-таки не повезло!» – на чистом русском языке подумала Мишель Полак, уставясь в залитое утренним солнцем окно. Там, за горшками с геранью и расшитыми Лялей занавесками светились стены нового квартала, добросовестно облицованные иерусалимским камнем, так же как и старинные, еще до англичан построенные здания центра, и совсем древние, низкие, с бесконечными уступами и балкончиками, дома невидимого отсюда Старого Города.

Ляля не перестает восхищаться законом бывшего Иерусалимского мэра, «такая гармония тепла и света, древности и модерна». Впрочем, Лялю не трудно восхитить, это вам не папа.

Черт, ведь еще совсем недавно слонялись с Эли по Старому Городу, брели от Яффских ворот в толпе иностранцев, жевали приторную пахлаву с толстыми зелеными фисташками. Сладости ловко, прямо руками (видела бы мама!) выкладывал на бумажные тарелки смешливый молодой араб. Эли тоже смеялся, облизывал ладони, этот тощий обжора мог есть что угодно!

– Вот видишь, – как обычно философствовал он, откидывая назад нечесаные рыжие кудри, – восточный город, восточные лакомства, восточная архитектура. Кто сказал, что я имею на него больше прав, чем этот парень? Посмотри, он же сливается с этим городом! А теперь посмотри на меня? (Что уж там было смотреть: россыпь веснушек по всей физиономии, очки в тонкой оправе, бесформенные и безразмерные штаны и рубаха с криво вырезанным ножницами воротом, типичный хиппарь из Лялиной молодости)

– Мы верим только политикам, – Эли важно морщил нос, – а у них свои задачи. Грязные и мелкие задачи!

В тот раз Эли воображал себя пацифистом. Он вечно с кем-то борется, родителями и учителями, политиками и министрами. Теперь вот с армейским начальством. Уже два раза остался без отпуска. Если бы еще кто-то обращал на него внимания! И мира ни пацифистам, ни солдатам пока не удается спасти.

Великий Город! Даже противно думать, что там сейчас происходит, – жуткие пустые тротуары, с которых только что отскребли следы последнего взрыва, бесконечные полицейские, солдаты с автоматами наперевес. Особенно жалко солдат – потные, злые, затравленные взглядами арабских торговцев. Иностранцы испуганно оглядываются, торопливо обходят кафе и автобусные остановки. Интересно, кто приезжает в такое время? Паломники давно разбежались. Может, какие-то фанатики? Да, нет, скорее просто журналисты. Дешевые болтуны. Со всего мира рвутся в опустевший опозоренный Город.

Мобильник запел бодрую мелодию из списка Оранж , ничего не поделаешь, надо отвечать, пока не включился автоответчик. Семь тридцать, нет, это не мама, мама звонит после восьми, уже с работы

– Маша, – знакомым прокуренным басом закричала Ляля, – Маша, ты опять поедешь на автобусе?

Дальше все известно.

«Не стой у самой остановки», – скажет Ляля.

«Смотри на сумки», – скажет Ляля.

«Я тебя умоляю! – скажет Ляля, – Лучше вообще пропусти, если хоть что-то подозрительное».

– Бабулечка, я уже ушла, – быстро отвечает Маша, – у меня нулевой урок. Целую.

Все вранье. В этом месяце у нее вообще нет нулевых уроков. Две недели до экзаменов! Просто эти разговоры – ненужная трата времени. Полная ерунда все, начиная с имени.

Уже давным-давно никакая она не Маша, сама же Ляля и придумала новое имя. Кстати отличная идея оказалась. Ее друзья просто балдеют – «Michelle, ma belle…»

И все благодаря Битлам. Хорошо, что Ляля такая фанатка, до сих пор почти все песни наизусть помнит.

И про автобус что зря говорить? Не может же она пешком идти через весь город! «Смотри на сумки»! Все смотрят на сумки, просто паранойя какая-то, а все равно не помогает. Сестра ее подруги Майи вообще в автобусы не заходила, специально права на мотоцикл получила. А погибла в пиццерии. Той самой, в Старом городе, куда они сто раз с родителями ходили. Эли прав, лучше вообще про это не думать.

Впрочем, Эли всегда прав. По крайней мере, он в этом уверен. Ей бы так научиться!

С тех пор как Мишель шестилетней ленинградской девочкой Машей Поляковой ступила на горячую местную землю, она мечтает научиться этой великой израильской уверенности. Сколько страхов и обид живет в памяти, даже думать скучно. Впрочем, и не обид, так ненужных переживаний. И почему всегда помнятся разные глупости?

Мама прямо перед отъездом купила ей яркую розовую куртку из нейлона. Мама вообще обожала покупать детские наряды, бегала по пустым ленинградским магазинам, стояла в каких-то очередях. «Это потому, что у нас не было возможности ее саму красиво одевать» – вздыхала Ляля. «Не усложняй, – ворчал Гинзбург, – просто Машка для нее – последняя кукла».

Куртка была пухлая, и рукава плохо сгибались.

– Красивенькая, правда? – спросила мама, поворачивая Машу в разные стороны.

– Слишком светлая, – с сомнением вздохнул практичный Гинзбург.

– Ты ничего не понимаешь! Вы привыкли в своей России ко всему серому! А за границей дети носят нарядные светлые вещи.

– Да уж, «за границей», – усмехнулся папа. – С такой-то молнией!

Молния была из ярко красной ткани с желтыми железными звеньями посередине.

– Не усложняйте, – сказала Ляля.

В тот же вечер она притащила откуда-то толстую белую пластмассовую молнию и вшила ее в куртку аккуратной розовой строчкой. И еще пристрочила на рукав нарисованного белого мишку.

– Пожалуй, ничего, – согласился строгий папа, – даже похожа ни импортную, берем! Там же зимой дожди.

Ха! Ничего-то они не понимали! В первый же израильский дождь куртка разбухла как подушка, и по спине потекли противные холодные струйки. А ребята вокруг бегали в легких разноцветных костюмчиках, тонких и совершенно непромокаемых.

Но Маша уже знала, что ничего говорить не надо. Каждый день они с Лялей ходили за продуктами. Ляля долго рассматривала цены в огромном нарядном магазине, а потом покупала всегда одно и то же – молоко, хлеб и толстые негнущиеся индюшачьи ноги. По вечерам она нудно пересчитывала дневные расходы, чего никогда не делала в Ленинграде. Папа с мамой учились в ульпане, а по ночам грузили буханки в соседской пекарне, Гинзбург лежал на диване и надсадно кашлял.

– Мама говорит, что олим ужасные жадины, – сказала Машина соседка по парте, маленькая противная девчонка с красивым именем Маайан, – у самих дорогие машины, а ребенку нормальную куртку не могут купить.

И почему до сих пор помнится? Ведь в тот же день мама побежала в лавку и на всю ночную выручку от буханок купила ей самый дорогой и красивый костюмчик.

Ну да, куртка исчезла, а неуверенность осталась.

Как она боялась, что не позовут на костер в Лаг-ба-Омер! А Пурим! Она специально попросила костюм клоуна, пусть уж все смеются над костюмом, а не над ней самой. А сколько мучений было с именем. «Мар-рыя! Шем ноцри» – морщила нос Маайан. «Шем ноцри! Шем ноцри!» – радостно вторили мальчишки, прыгая вокруг как козлы.

– Да врежь ты ей раз, чтоб не выступала! – педагогично заявил папа.

– Еще не хватало! Просто не обращай внимания, – сказала мама.

– Может им нужно объяснить, что в понятии христианское имя нет ничего плохого? – размышлял вслух Гинзбург.

– С ума вы все посходили! – Ляля привычно махнула рукой. – Надо поменять имя, вот и все! Пусть будет Мишель, например. Просто шикарно. «I need you, I need you…» – пропела она с ужасным русским акцентом.

– А, что? – рассмеялся папа, – не так плохо, «Мише-ел», вполне экспортный вариант!

– Гениально! – проворчал Гинзбург, – все жизнь мечтал! Можно еще в честь этого назвать, … прыгающего… Майкла Джексона!

– Папа, при чем здесь Майкл Джексон?! – Ляля даже вскочила, – Ты послушай: Ми-Шель. Это же имя специально для тебя! Ты же так и хотел – по маме и сестре.

 

 

* * *

У шестнадцатилетнего Оськи Гинзбурга, тощего долговязого ленинградского школьника образца 1939 года, было три любимых женщины – мама, младшая сестра Шеля и учительница литературы Анна Львовна Резникова.

В первых двух случаях любовь была естественной как дыхание и абсолютно разделенной, потому что добрейшая, склонная к ранней полноте Мирьям Моисеевна Гинзбург, раздавленная нелепым арестом мужа в декабре 37-го, все силы своей души перенесла на резко повзрослевшего Оську и дочку, которую она вопреки всякой логике звала Кунечкой. А шестилетняя вся в темных кудряшках Шеля-Кунечка, хотя и была порядочной ябедой и плаксой, так страстно и преданно обожала старшего брата, так хвасталась во дворе его действительными и мнимыми подвигами, так доверчиво вкладывала пухлую шершавую ладошку в его торчащую из всех рукавов руку, что Оськино сердце таяло и трепетало, как и бывает при самой настоящей любви.

Гораздо сложнее и хуже обстояли дела с Анной Львовной. Она была в Оськиных глазах воплощением самого совершенства. Миниатюрная, на голову ниже самого Оськи, но, как говорилось в ее литературе, с царственной походкой (как будто кто-то из них видал царей!), с изящной гладко зачесанной темной головкой и чудесными тонкими руками. Но за всей этой красотой кроме немыслимой и непреодолимой разницы в возрасте величиною в целых восемь лет, кроме высокого образования Анны Львовны, включающего ту самую литературу, что вместе со стихами Демьяна Бедного и образом Катерины Оська стойко и добросовестно терпел, за всем этим стоял еще стройный щеголеватый летчик, который каждый день ждал Анну Львовну у ворот их старой, переделанной из женской гимназии школы.

Учитывая вышесказанное нетрудно понять, почему Оська, призванный в октябре 41-го, так и не решился попрощаться с Анной Львовной, а только отчаянно обнимал на вокзале маму и громко ревущую Шелю. Будто знал, что никогда их больше не увидит. Они обе умерли в первую же блокадную зиму, о чем рассказала приехавшему летом 44-го лейтенанту Гинзбургу сморщенная, постаревшая на 20 лет соседка Валя.

Подвела мамина доброта. При отправке детсада в эвакуацию, уже на вокзале, Шеля устроила такой рев, что сердце Мирьям Моисеевны не выдержало, и она в последнюю минуту забрала домой свою ненаглядную Кунечку. Первое время они держались неплохо, но с похолоданием резко уменьшились запасы продуктов в городе, мучимая чувством вины, Мирьям Моисеевна скормила Шеле последние остававшиеся в доме крохи и перешла на половину своего пайка. Конечно, это не могло долго продолжаться, – сказала Валя, – так многие матери поумирали. А за ними и дети. Известная история.

Оглохший заледеневший Гинзбург долго стоял во дворе ненужного теперь дома, потом побрел к Петроградской, ни на что не надеясь и даже не понимая, зачем и куда ведут его ослабевшие ноги, и очнулся только у темного но по-прежнему красивого и добротного дома. Здесь, на четвертом этаже, когда-то, сто лет назад, еще до войны, жила Анна Львовна.

Удивительно, как сразу она открыла, худенькая, похожая одновременно на девочку и на старушку, как ахнула и бросилась обнимать жесткие Оськины плечи, как тихо плакала, слушая про маму и Шелю, и все гладила его криво постриженные вихры.

Уже поздно ночью, разливая по кружкам какой-то странный бледный чай, она рассказала, что ее папа, старый профессор математики Лев Абрамович Резников, умер от голода в начале 43-го (хорошо, что мама не дожила до войны), что Леню убили при освобождении Белоруссии, а брата – в Курске, и только утром он понял, что Леня – тот самый летчик. Потом они сидели молча у окна, уже сняли затемнение, Гинзбург курил и надсадно кашлял, и Анна Львовна тихим будничным голосом спросила: «Ося, ты был когда-нибудь с женщиной?» И вот тут Гинзбург, лейтенант артиллерии, выживший зиму под Сталинградом, дважды раненный и получивший медаль «За отвагу», позорно заплакал. Потому что в том скорбном и грязном деле, коим он занимался уже три года своей недлинной жизни, было место всему – злобе, преданности, страху, но только не любви. А он, к счастью, еще не успел узнать, что можно быть с женщиной и без любви. И он все ревел и не мог остановиться, пока Анна Львовна голубоватыми худыми руками расстегивала его гимнастерку, и негнущийся ремень, и свою старенькую чудесную блузку, потому что он уже научился снимать рубашку при ранении груди, и головы, и даже с мертвого тела, как стянул в промерзшем подвале еще теплую рубаху с убитого друга Гарика, и только женской блузки не умели коснуться его грубые дважды обмороженные руки.

Через день Гинзбурга отозвали из отпуска, наступление шло по всем фронтам.

До самой отправки поезда Анна Львовна отчаянно сжимала его рукав, по окаменевшему сказочно красивому лицу стекали капли летнего дождика. «Ты не вернешься, – повторяла она, – я знаю, ты тоже не вернешься, никто не возвращается». Но он вернулся, прямо в День победы, как в известном тогда кино, и только на два дня опоздал к рождению Ляли, Елены Иосифовны Гинзбург.

 

 

* * *

Мишель выходит из автобуса, торопливо перебегает улицу. Да, ездить теперь не так уж приятно, Кажется, все с ужасом смотрят друг на друга, ни улыбок, ни веселой утренней суеты.

По телефонным звонкам можно сверять часы.

7:45 – папа: «Марья Сергевна! Ты на месте? Звони после школы. Целую.

7:50 – мама: «Мишутка! Доехала? Ну, слава Богу! Все, я побежала, у меня французы.

7:55 – Гинзбург: «Машенька, просто хотел услышать твой голос. Я не мешаю тебе? Боялся побеспокоить во время урока».

Стоило ли так мечтать о собственном мобильном телефоне! Еще хорошо, что, наконец родился Данечка, душевные силы мамы с Лялей брошены на сей важный объект, иначе ей бы из дому не дали выйти.

После взрыва в Дельфинариуме все рухнуло, а про лагерь даже говорить не приходится! И столько готовилась, такую комиссию прошла.

Кто бы мог поверить 10 лет назад, что она, бессловесная испуганная «Мар-рыя», станет президентом молодежного движения. И вот намечен грандиозный международный слет, от всего Израиля участвуют только 10 человек, ее выбрали одной из первых, а вокруг – сплошные теракты! Правда, теперь многие не приедут, американцы и канадцы уже отказались. Но российская делегация пока собирается. Конечно, их трудно испугать, у них своя Чечня есть. Родителей все равно не убедить. И Гинзбург сразу начинает кричать, что это безумие. Вчера даже заплакал, настоящая психическая атака. Знают, что Мишель не выдержит, она не умеет никого огорчать. Все каникулы пропали! Правда, Ляля обещала что-нибудь придумать, какую-нибудь поездку. У нее по всему миру подружки, и в Америке, и в Германии, но разве можно сравнивать!

 

 

* * *

Ах, эта Ляля! Такой фантазерки и хулиганки не было на всей Петроградской стороне. «Потому, что без матери растет» – оправдывался про себя Гинзбург. Анна Львовна, его родная единственная Анечка, умерла от порока сердца, когда Ляле было восемь лет.

Порок обнаружили во время родов, врачи говорили – результат длительного переохлаждения и ангин. Аня особенно не огорчалась.

– Вот смотри, – говорила она испуганному Гинзбургу, раскрыв свой любимый толковый словарь, – «порок – физический недостаток, отклонение от нормального вида». Отклонение, понимаешь, даже совсем и не болезнь.

Наверное, нужны были антибиотики, предупредить дальнейшее обострение, но кто про это думал в 45-м году! Анна Львовна сразу вернулась в школу – работать, кормить семью. Гинзбург был студентом – поступил на физический факультет, после тихого, но страшного скандала, устроенного Анечкой. Ее не интересует муж разнорабочий, – твердила она, ломая свои чудесные тонкие пальцы, – и она не примет никакой жертвы. В первую очередь человек должен получить образование. Не хватало, чтобы она, взрослая тетка, взвалила на него себя и своего ребенка.

Нет, нет, он рвался, как мог – варил кашу скандалистке Ляле, таскал ящики в винном магазине, чинил по соседям приемники и примусы, даже писал курсовые за деньги. На занятия оставались ночные часы, но это было не важно, он чувствовал себя могучим как бык. Анна Львовна, его Анечка, с гордостью рассматривала зачетку, радостно улыбалась чуть синеватыми губами: «Тебе предложат аспирантуру, я уверена!» И он был счастлив, совершенно счастлив, хотя, несмотря на блистательные успехи, никто, конечно, не собирался предлагать аспирантуру сыну репрессированного инженера Гинзбурга.

Он стал преподавать физику в школе, на редкость легко вписался, сам мастерил приборы для кабинета, мальчишки его обожали, девчонки побаивались, но тоже любили за остроумие и справедливость. Ляля подрастала и становилась немного похожей на сестренку Шелю. По крайней мере, смотрела на него с таким же доверием и восторгом.

Долгие годы его мучила мысль, почему болезнь выбрала именно Анечкино сердце, мало ли вокруг было других жертв! «Микробы обычно поражают деформированные клапаны, – нудно объяснял вежливый старенький доктор, – а у вашей жены – ревматический порок. Вот теперь осложнился септическим эндокардитом. Мало надежды на выздоровление. Очень мало». Все оказалось правдой. Этот невидимый чертов эндокардит за несколько недель сожрал Анечкины клапаны или как там это называлось. Губы и пальцы стали темно-синими, ноги отекли как подушки, она почти не могла дышать.

– Это не страшно, – говорила она шепотом, – мне уже много лет. Знаешь, я ведь боялась, что ты разлюбишь такую старуху. Ты опять женись на учительнице, у них подход к детям, Ляльку не будут обижать.

Ах, эта Лялька! В шестом классе она отрезала косу, в седьмом – сшила какой-то балахон из его старой гимнастерки и стала напяливать в школу вопреки бурным протестам учительского коллектива, в девятом Гинзбург нашел у нее в портфеле сигареты.

– Что так кричать, – сказала она невозмутимо, – я все равно целый день дышу твоими жуткими папиросами. А сигареты с фильтром, даже полезно. Лучше посмотри, какой натюрморт получился. – Она водрузила на стол перепачканный холст.

Натюрморт представлял кривую синюю вазу на низком столике, тени ложились тяжелыми седыми мазками, и поэтому ветка казалась еще более беззащитной, тоненькая прозрачная ветка без единого листочка.

Вот так с ней было всегда. То стихи, то театр. Бредила шекспировскими сюжетами, до потери сознания зубрила монологи. Потом вдруг решила стать доктором, раздобыла анатомический атлас, все таскала по квартире какой-то жуткий череп, пока Гинзбург потихоньку не снес его на помойку. Потом начался запой рисованием, потом древней историей, археологией, географией

Может, и вправду надо было жениться? Нет, он совсем не стал монахом, наоборот легко освоил науку «быть с женщиной», зря что ли всю жизнь находился в тоскующем послевоенном женском коллективе. Но все эти забавные и приятные минуты не имели ничего общего с его домом, его жизнью, его любовью. Может, груз такой любви оказался слишком тяжел для одной Ляли?

В последнем классе Ляля заболела музыкальной группой Битлз. Шел 1962 год, весь мир внимал знаменитой четверке, по Ленинграду ходили подпольные магнитофонные записи. Ляля как завороженная шептала манящие английские слова, раскачивалась в такт непривычным влекущим ритмам. Гинзбург пытался подпевать, безбожно перевирая непонятный текст, Ляля громко фыркала. Хорошо бы она смеялась, если бы он в свое время не устроил ее в английскую спецшколу! На Новый год глубокой ночью он поставил под елку «подарок от Деда Мороза» – новенький магнитофон, не без труда добытый через маму одной из учениц. (Ха, видела бы Мишель эту чудо техники в 10 килограмм весу, с большими нескладными катушками и толстыми жесткими клавишами!)

Счастью Ляли не было границ, она то бросалась обнимать отца, то кружилась по комнате, прижав к груди волшебные катушки и подпрыгивая от избытка чувств, то снова целовала Гинзбурга в сизые, небритые по случаю выходного дня щеки. Господи, да он бы все на свете купил этой лохматой мартышке с выпуклыми как у него самого глазами и нежными Анечкиными руками!

Через два месяца его вызвали в школу.

– Знаете ли вы, Иосиф Ефимович, – сказала завуч, поджимая губы, – что Елена дружит с очень нехорошей компанией? Какие-то иностранные песни, нелепые наряды, курение. Это же хиппи, самые настоящие хиппи! Я даже слышала, – она наклонилась, обдавая Гинзбурга запахом нафталина и духов «Красная Москва» – они собираются в какой-то поход, совершенно одни, без вожатых! Это же прямая дорожка к беспорядочным половым отношениям. – Завуч даже вспотела от волнения. – Вы должны срочно принять меры!

– Да, – сказала Ляля, задрав тощие ноги на спинку кресла, – только не в поход, а в экспедицию. Археологическую. Там классные ребята, будем искать осколки былых цивилизаций! Тем более у нас тут цивилизацией не пахнет.

За месяц он все организовал. Через старого школьного друга Сашку Одоевцева, когда-то страстного энциклопедиста и коллекционера, а сейчас – доцента исторического факультета ЛГУ, нашел настоящую археологическую экспедицию, причем недалеко, под Псковом. Лялю (по его тайной просьбе) брали при условии успешного поступления на тот же факультет. Сашка же, вернее Александр Петрович Одоевцев, нашел нужных репетиторов, хорошую литературу. Ляля училась как безумная, благо памятью уродилась в мать, которая без труда читала наизусть всего Евгения Онегина. На дворе стояла незабываемая «оттепель» шестидесятых, евреев принимали практически на все факультеты. В середине августа студенткой первого курса Ляля уехала в Псков.

 

 

* * *

Нет, Эли и не думал звонить, зря Мишель сто раз проверяла автоответчик. Что ему ее огорчения, рухнувший лагерь, споры с родными. Он с собственным отцом вообще не разговаривает.

– Я бы на твоем месте вовсе не рвался на этот съезд, – усмехаясь, сказал он вчера, – детские игрушки! Лучше бы поехала куда-нибудь в Таиланд или хотя бы в Европу.

А что ты думала, что он скажет «не уезжай, не покидай меня»?

– Мужчины – народ примитивный – обычно говорит Ляля, – особенно молодые. У этих вообще одни гормоны в голове! Им главное – азарт, охота. Ускользающая добыча гораздо привлекательнее той, что в руках. Никогда нельзя показать, что ты просто любишь его, скучаешь, боишься потерять. И никаких упреков и выяснения отношений! Как игра такая. Хочешь удержать, – научись исчезать, притворяться независимой и равнодушной.

Наверное, Ляля права, но как же Мишель все это осточертело!

Смешно сказать, в ее семнадцать лет такая старинная история. Тогда, в 97-м, к их группе восьмиклассников, младшей в организации, прикрепили вожатого из 10-го. Он сразу всем девчонкам понравился, все на свете знает, такие книжки перечитал, даже слушать страшно. И был на международном слете в Америке, еще в прошлом году. И держался так весело и просто, ничуть не воображал и не выпендривался. Он обожал рассуждать, рассказывал всевозможные истории, и настоящие, и из его бесконечных книжек, и Мишель иногда казалось, что он говорит только для нее. По вечерам они встречались группой в Старом Городе (так легко и весело было там бродить, сейчас просто поверить невозможно!), всей толпой шагали до Стены, смеялись, Эли изображал религиозного еврея, строго качал головой и кланялся. Потом все расходились, Эли часто провожал ее до самого дома, говорил, ему удобнее пройти дворами к своей улице.

– У вас что, индивидуальное шефство над каждым пионером? – смеясь, спрашивала мама.

Вечно они все придумывали! И какие пионеры в Израиле?

– Мне кажется, – вторил папа, – у этого вожатого какое-то повышенное внимание к отдельным подопечным.

Через два месяца на общем собрании Эли попросил снять с него обязанности вожатого их группы, т.к. он влюблен в одну из девочек. Она просто дышать перестала, а старшие ребята принялись смеяться и хлопать Эли по плечу. Все уже давно догадались.

Дальше вспоминать не хочется. Все как говорит Ляля. Через два месяца ему надоело. Если сейчас задуматься, то вполне справедливо. Какой толк от влюбленной четырнадцатилетней девочки? Ну, ходит за тобой, слушает твои рассказы, испуганно закрывает глаза, когда пытаешься ее поцеловать. Многие ребята уже имели настоящих подружек, ездили в Эйлат и на Кинерет, вместе ночевали. Это с ее то старомодным домашним воспитанием! Смешно сказать, она до сих пор еще ни разу не пила противозачаточных таблеток. Наверное, последняя из всех девчонок в классе.

Потом были два очень тоскливых года. Мишель издалека наблюдала за меняющимися Элиными подружками, хотя сто раз обещала себе даже не думать об этом. Помня наставления Ляли, она беспечно смеялась при встречах с ним, болтала о всякой чепухе, часто убегала посреди разговора, как будто ее ждала груда неотложных дел. Казалось, все давно забыли про их недолговечный роман. Как ни странно, Эли продолжал с ней дружить, по-прежнему любил рассуждать и рассказывать про последние книжки (кажется, он единственный из ребят читал день и ночь не хуже Гинзбурга). Все у него не ладилось, родители ссорились, вроде, там была замешана другая женщина, с отцом он по-прежнему не разговаривал. В школе было еще хуже, он поругался с учителем Танаха, твердил, что не в силах терпеть это религиозное мракобесие, в знак протеста прямо на уроке читал романы на английском языке, что учителя особенно злило. Дело чуть не дошло до отчисления, мама в последний момент перевела его в частную платную гимназию, что, конечно, не улучшило отношений с отцом. Потом он вообразил себя прожигателем жизни, пару раз сильно напился, беспрерывно курил, чего Мишель не выносила. Подружки менялись все чаще и становились все «хуже качеством», как сказал бы папа. Одна вообще была известна тем, что с пятнадцати лет успела переспать почти со всеми ребятами, а заодно и с некоторыми девчонками.

Все это время Мишель страстно мечтала завести собственного бой-френда , что на первый взгляд не составляло большой проблемы. Мальчишки из ее класса всегда были наготове, все уже давным-давно забыли про «Мар-рыю», все наперебой рвались с ней дружить, особенно один, огромный толстый и очень добрый американец со смешным акцентом. Он приходил почти каждый день, сидел в ее комнате до глубокой ночи, вызывая улыбки мамы и гневное возмущение Гинзбурга, приглашал вместе поехать к отцу в Нью-Йорк. Но ничего не выходило кроме разочарования и обид, все было скучно, скучно и еще раз скучно, мальчишки отлетали один за другим, американец даже плакал и обещал убить ее и себя, но, конечно, вскоре нашел другую подружку, с которой и укатил в Америку на каникулы. Жизнь вокруг стремительно неслась, и только Мишель одиноко шла по обочине.

Аттестат Эли получил на удивление неплохой. Все-таки он был умный, черт рыжий, и английский здорово знал благодаря своим книжкам. Но с армией, конечно, успел наломать дров. На первой же допризывной комиссии он заявил, что отказывается брать в руки оружие. Нет, он ничего не боится, просто не согласен с политикой правительства, проводимой в 70-ые годы, с ошибками, допущенными при подписании последнего договора о мире, и не считает нужным убивать людей из-за неправильно разделенных территорий.

– А если они начнут убивать тебя? – спросил кто-то из комиссии, – или твоих родителей?

– Ну что ж, я буду защищаться. Но существуют разные формы защиты – убеждение, например.

– Чтобы я этого пацифиста больше не видел, – сказал усталый пожилой военный. – Или в джобники, или двадцать первый!

И Эли направили куда-то в пустыню, копать, как и положено джобнику.

В день призыва Мишель отпросилась из школы. Все-таки они были старые приятели, надо хоть проводить его по-человечески, пусть и в джобники. К ее удивлению на призывном пункте не оказалось никого из многочисленных друзей и подружек, только родители (он, наконец, стал разговаривать с отцом) и старший брат.

– В некоторые минуты жизни, – сказал Эли, задумчиво улыбаясь, – нужны только самые близкие люди.

Так же непонятно улыбаясь, он обнял ее, расцеловал в обе щеки. Все заторопились, мама попыталась всплакнуть, но, взглянув на Эли, тут же перестала.

Через пару дней он позвонил, как ни в чем не бывало, рассказал про новую жизнь, про ребят в отряде. Многие оказались вполне приличными и скоро могли стать друзьями.

– Слушай, – сказал он между прочим, – меня посетила оригинальная мысль: почему бы тебе опять не стать моей girl-friend? Никто не знает меня лучше. И разве я тебе не нравлюсь? Конечно, не слишком красивый, зато умный!

– Ну, уж нет, – весело рассмеялась Мишель, – это мы уже проходили.

И тут же подумала про себя: «Да!! Наконец-то!»

– Может, еще подумаешь? Не получится, так не получится! Что мы теряем, в конце концов?

– Молодец, девочка! – сказала Ляля, – все-таки он у твоих ног!

– Научила на свою голову, – буркнул Гинзбург, – стратегиня несчастная. Может, этот замечательный поклонник хоть штаны сменит на менее рваные? И на каком языке прикажешь с ним объясняться?

Данечка сидел на горшке и беспрерывно смеялся, как будто все понимал. Хорошо, что родители были на работе и не участвовали в этой интересной дискуссии.

Через месяц его уже отпустили в отпуск на выходные. Друзья, в большинстве своем тоже солдаты, организовали тусовку на море, на трех машинах (родительских, конечно), каждый со своей подружкой.

– С ночевкой? – спросил папа, – На море?

– Пусть едет, – вздохнула мама, – все равно когда-нибудь повзрослеет.

– Учти, – тихо сказала Ляля, не поворачивая головы, – забеременеть можно с самого первого раза, просто с первой минуты. И чтобы никаких комментариев! – громко заключила она, строго поглядев на Гинзбурга.

И зачем было брать столько пива? Когда она увидела, как эти обалдуи гордо тащат к стоянке второй ящик, все стало ясно, – ничего хорошего из их поездки не получится. Мальчишки долго разводили огонь, чиркая пестрыми зажигалками (папа в любую погоду разжигал костер одной спичкой), потом так же долго и неуклюже жарили шашлыки. Мясо получилось пересоленное и горелое, но они лопали со страшным аппетитом и беспрерывно рассказывали про свою армию, как будто прослужили долгие годы, а не по одному месяцу. Все рассказы были одинаковые – тупое начальство и дежурства на кухне, но они никак не могли остановиться и хохотали все громче, захлебываясь и перебивая друг друга. Малознакомые девчонки тихо шептались о чем-то своем, пива они, конечно, пить не стали, так что страшно было подумать, сколько пришлось на каждого из этих новоиспеченных воинов. А папа еще смеялся, что израильтяне не умеют пить «по-человечески»!

Эли лежал на песке, положив ей на колени теплую непривычно стриженую голову, хотелось не шевелиться и только тихонько гладить детский лоб, но вскоре у нее сильно затекла спина, так как совсем не на что было опереться. Эли полудремал, но успевал вставлять едкие замечания по поводу армейских порядков. Интересно, если вместо ее колен подсунуть какую-нибудь подушку, заметит он вообще или нет? Разговор в это время перешел на правительство, как и всегда бывает в израильских компаниях, Эли вскочил, доказывая преимущества политики Барака, она тихонько поднялась, разминая затекшие ноги и ушла в темноту.

Море громко шуршало, окатывало холодными брызгами кроссовки. Сильно пахло рыбой и еще чем-то тяжелым и гнилым. Раздался стук камней за спиной, неужели он пошел ее догонять? Как бы не так, просто ветер опрокинул мокрую доску. Есть ли спасение от одиночества в этом несчастном мире? Она брела все дальше, и было все хуже и страшнее в беспокойной сырой темноте. Нет, надо взять себя в руки! Что собственно произошло? Просто давно не видел друзей, да еще не выспался – выехал в пять утра из своей пустыни. Да еще это пиво. Завтра опять уедет неизвестно насколько. Мишель заспешила обратно, утопая в сыром песке.

Две пары обнимались у прогоревшего костра, остальные куда-то разбрелись. Эли нигде не было видно. Она растерянно потопталась вокруг стоянки, потом догадалась заглянуть в машину. Он спал, раскинувшись на заднем сиденье. Дверь никак не открывалась, потом громко хлопнула, когда она догадалась дернуть какую-то незаметную ручку, но Эли даже не шелохнулся. Она с трудом откинула переднее сиденье, свернулась калачиком. Промокшие ноги гудели, жесткий валик давил шею, и упорно шумело ненужное чужое море.

– Как погуляли? – нарочито безразлично спросила Ляля. Она как всегда что-то кроила из пестрого тонкого материала. Кажется, уже все иерусалимские модницы носили ее наряды. Образовалась даже маленькая очередь.

– Нормально, – Мишель решила не вдаваться в подробности

– Ну, что значит нормально? Расскажи что-нибудь про местную молодежь, мне же интересно! Пели, танцевали?

Жалко, что она никогда не умела врать.

– Да, нет, не особенно, – вздохнула Мишель, – ребята много пива привезли, всех развезло, уснули рано.

– И Эли?

– И Эли.

– Понятно, – сказала Ляля и застучала ножницами. Ткань распалась на косые треугольники, Мишель уже знала, что скоро это станет забавной юбкой с разноцветными клиньями.

– У меня идея, – сказала Ляля веселым голосом, – звоню Сабринке, и отправляем тебя к ней на каникулы. Что может быть лучше Праги в июле месяце! «О, слезы на глазах! Плач гнева и любви! О, Чехия в слезах!..» – ты хоть знаешь, кто написал?

Что там было знать! Ляля целыми днями готова цитировать свою Цветаеву. Мишель тоже пыталась читать стихотворение «Попытка ревности», оно здорово начиналось:

Как живется вам с другою,
Проще ведь? – Удар весла! –
Линией береговою
Скоро ль память отошла…

но дальше начинались такие непонятные фразы, что она забросила.

– Ляля, – спросила она тихо, – а может, все придумали? Разные мечтательницы типа твоей Цветаевой? Может по-другому и не бывает?

– Бывает! – хрипло закричала Ляля. Ты слышишь?! Бывает по-другому!

 

 

* * *

Конечно, он мог бы заметить и раньше, этот папаша Гинзбург.

А с другой стороны, чего собственно волноваться? Взрослая девица, почти восемнадцать лет, в университет поступила, из экспедиции вернулась живая и здоровая. Наоборот, он как-то успокоился. Квартира старая, но вполне родная, со своими теплыми углами и заваленными книжными полками. Денег хватает, особенно с тех пор как он активно занялся репетиторством. Лялька абсолютно та же – худая, лохматая, в обнимку со своими Битлами и картинами, с сигаретой в тоненьких ломких пальцах. Может быть более тихая, чем обычно. Слишком тихая.

Гинзбургу недавно исполнилось тридцать девять. Друзья и коллеги предпринимали последние отчаянные попытки его женить. Черная шевелюра сильно поседела, но сам он был еще хоть куда, так по крайней мере уверяли любившие его женщины. Честно признаться, их было сразу несколько, милых, чудесных, но совершенно необязательных женщин. Гинзбург отчаянно увиливал от решительных объяснений, отделывался цветами и в конце концов сбегал к своим привычным углам и книжкам. Часто заходили друзья, из тех что отдыхали в его холостяцком доме от семейной рутины. Партия шахмат, армянский коньяк в большой, довоенной граненого хрусталя рюмке, Лялины укачивающие Битлы за стеной. Стоило ли менять все это на непредсказуемую жизнь с женщиной, чужие запахи и наряды, суету, визиты к подругам и родственникам?

В последнее время часто заходил Саша, Александр Петрович Одоевцев. Гинзбург был страшно благодарен ему за Лялю, да и вообще любил этого молчаливого книжника и эстета, с идеально завязанным галстуком под круглой чеховской бородкой. Ляля, обычно болтушка и воображала, молча накрывала тяжелый тоже довоенный круглый столик, выносила прозрачные бабушкины чашки, домашние пироги и печенье с корицей, – она вдруг пристрастилась к кулинарии. Иногда она вовсе не выходила, только Битлы звучали как-то особенно протяжно и грустно.

Было известно, что Одоевцев женат, имеет двух детей, но сам он об этом говорил редко, в гости не приглашал, чему Гинзбург был рад в душе, так как всегда тяготился общением с чужими женами. Да и они его недолюбливали, давно видели в нем не вдовца, а холостяка, одним примером своей независимой жизни грозящего их семейному благополучию.

Самое потрясающее и невообразимое – что он тоже ее любил!

Ну, она, понятное дело, никогда и никого подобного не встречала. Доцент, лучший лектор факультета, – и при этом самый ловкий походник и рыбак из всех мужчин экспедиции, молчун – и потрясающий рассказчик, непритязательный турист и элегантный джентльмен. Одно имя чего стоило – Александр Петрович Одоевцев, почти как декабрист! Он и занимался периодом декабристов, но не главными, всем известными героями, как Трубецкой или Волконский, а почему-то Бенкендорфом, причем у него получалось, что Бенкендорф совсем не такой однозначный злодей и глушитель прогресса, как они учили в школе.

Ляля просто немела от ужаса, когда Одоевцев с ней заговаривал, в жизни не чувствовала себя более безнадежной дурехой. А чего стоили ее былые увлечения! Все эти болтливые мальчишки, то краснеющие на ровном месте, то вдруг хватающие тебя за лифчик, так что хочется их просто убить. Конечно, он немолодой, даже почти пожилой человек, страшно сказать, на год старше ее отца, но какое это имеет значение, когда и так их разделяет вся окружающая жизнь.

И при этом он ее любил! Да! Она сама заметила, хотя ничего, ну совершенно ничего не происходило. Просто он боялся ее взгляда, и руку ей не подал, когда перелезали овраг, всем девчонкам подал, а перед ней отвернулся и чуть не упал в липкую грязь. И вдруг затеял вечер поэтов Серебряного века. Она знала, почему, – он слышал, как Ляля накануне рассказывала девчонкам, что обожает Цветаеву (Гинзбург ей раздобыл сборник по страшному блату). И вот он устроил этот вечер, читал Ходасевича, и Гумилева, и Мандельштама, которых никто тогда не слышал, а потом перешел на Цветаеву: «кабы нас с тобой да судьба свела…, руки даны мне – протягивать каждому обе…, быть мальчиком твоим светлоголовым…», и еще: «Голос – сладкий для слуха!/Только взглянешь – светло./Мне – что? Я старуха,/Мое время прошло…». Она чуть не расплакалась и быстро ушла от костра в темноту, а через полчаса или даже меньше он нашел ее. Как это он сказал? «Ляля, милая, простите меня. Это было неуместно». Да, так и сказал – неуместно. И еще спросил: «Вы помните Пьера Безухова? Его разговор с Наташей?» Она еще растерялась, Пьер Безухов – что-то из школы, «образ положительного героя» и прочая скука, из одного протеста не дочитала до конца.

– Если бы я был не я, – прошептал он, – а лучший и красивейший человек, …и был бы свободен…. – Он сжал ее холодные поцарапанные в недавнем походе руки, поцеловал в ладони. Так когда-то целовал Гинзбург, когда она была совсем маленькой, еще при маме.

Она сама его соблазнила.

Да, он приходил, пил коньяк с ничего не замечающим Гинзбургом, рассказывал о планах новой экспедиции. Она почти не участвовала в разговорах, только слушала и умирала от этого немыслимого чуть хрипловатого голоса. Она страстно увлеклась кухней, потому что он иногда оставался к ужину. Все кулинарные рецепты были на один лад, из книги «О вкусной и здоровой пище», где не чувствовалось никакого вкуса. Она расспрашивала соседку, изобретала свои печенья и соусы. Потом принялась шить наряды – мастерила из старых маминых платьев что-то несуразное, но знала, что ему все нравится. Потом она придумала, как спровадить Гинзбурга, – купила билет на «Петрушку» Стравинского, без предупреждения, на тот же вечер, знала, что не устоит.

Одоевцев пришел как обычно около восьми, растерялся, не увидев ее отца, но она не стала отвечать на вопросы, она обняла его прямо тут, в коридоре, около вешалки со старыми шляпами, она целовала его руки, прекрасные мужские руки с длинными пальцами, и щеки, и бороду, и плакала от избытка чего-то, переполнявшего грудь. И тогда он вдруг застонал, еле слышно, и обнял ее за колени, да, за колени, как маленький. Она сама сняла платье, потому что он запутался в ее самодельных юбках и складках, сама потянула его к старому помятому дивану Гинзбурга. Было, конечно, больно, но это не имело никакого значения, он обнимал ее все крепче, и вдруг застонал громко, громко до крика, так что она забыла о себе, и только все закрывала его от этого страдания и отчаяния.

Он все никак не мог уйти, хотя совсем ни к чему было встречаться с Гинзбургом, он все целовал ее руки, плечи, крепко сжимал ладонями обветренные щеки

– Слушай, – спросил он вдруг, испуганно заглянув в круглую, поглупевшую от счастья физиономию, – а ты понимаешь что-нибудь в женских проблемах? Ты умеешь предохраняться?

– Нет еще, – беззаботно ответила она, – но скоро научусь.

Но учиться в тот раз не пришлось. Потому что она уже была беременна. Уже два часа или даже больше. С той самой минуты, как он застонал в ее объятьях.

 

 

* * *

Наступивший 1963 год был для Гинзбурга на редкость неудачным. Все началось с постыдной какой-то водевильной истории с любимыми женщинами, – они узнали о существовании друг друга. Проще говоря, запутался с бабами, старый дурак! Главное, сам виноват, подвела унаследованная от Мирьям Моисеевны доброта и нерешительность. Первая из его возлюбленных, певица, замечательная яркая брюнетка, одним прикосновением могла свести с ума, но была немного истерична да еще обременена ревнивым мужем. Вторая, давняя коллега, милая и одинокая учительница химии, наоборот, не слишком привлекала сексуально, но за прошедшие годы стала добрым и верным товарищем. Немыслимым казалось расстаться с любой из них, он окончательно запутался, был уличен во лжи и вдруг оказался в обидном, но заслуженном одиночестве. Друзья к этому времени тоже как-то разбрелись – у одного родился ребенок, второй тяжело запил, хороший человек Саша Одоевцев неожиданно уволился и уехал куда-то в Иркутск, кажется, ему предложили кафедру.

За всеми этими нескладными событиями он немного забыл про Лялю, тем более она все время была на глазах, старательно училась и не надоедала капризами, как бывало прежде. Страсть к кулинарии прошла, что привыкшего к ее увлечениям Гинзбурга совсем не удивило, зато она перестала курить и вместо нечесаной стрижки отрастила волосы и собирала их в маленький гладкий хвостик, становясь трогательно похожей на Анну Львовну. Только с нарядами ее привычки не изменились, все мастерила себе разные хламиды из старых маминых платьев. Однажды посмотрев на очередной мешок, совершенно скрывающий чудесную Лялькину фигурку, Гинзбург заявил:

– Все! Восемнадцать лет, невеста можно сказать, завтра же идем и покупаем нормальное красивое платье. Как раз ко дню рождения!

– Хорошо, – безразлично согласилась Ляля, – только не завтра, а попозже. Через три месяца.

– Через три месяца? Почему? Что ты опять затеваешь?! – вдруг испугался Гинзбург, – почему именно через три?

– Потому, – тихо сказала Ляля.

Что, что он мог поделать?!

Он бы убил этого подлеца, задушил собственными руками, но Лялька категорически отказывалась назвать имя. На все вопросы она только отрицательно мотала головой.

– Старый приятель «хиппарь»? – Нет!

– Однокурсник? – Нет!

– Может, какой-то насильник? – Нет, нет, нет!

– Ляля, девочка, но ведь нельзя же так, пусть хоть придет, объяснится, это же целая новая жизнь, не игрушки какие-нибудь!

– Он ничего не знает, – тихо сказала Лялька.

Ну, как, как могла она рассказать? Про это совпадение друг с другом, эту нежность в руках, губах, в словах, бессвязно осыпающих ее? И его восторг, и отчаяние. И его беспомощный отъезд ровно через месяц, в самый разгар сессии, в какую-то чужую ненужную глушь – «я не имею право ломать жизнь всем на свете, я преступник, старый и бессильный преступник».

Разве это можно было рассказать? Все сразу становилось обычной банальной историей – роман студентки с женатым преподавателем. Скучно и мерзко. Гинзбург бы никогда не простил. Никто бы не понял и не простил. Никто бы не поверил, что она совершенно не жалеет, что ЭТО было, было и останется с ней. Навсегда останется с ней

Гинзбург узнал через год. Анечка, дочка Ляли уже прочно стояла и даже пыталась ходить, держась толстыми ручками за стенки манежа.

Однажды, вернувшись с работы и привычно толкнув вечно незакрытую дверь, Гинзбург был поражен странной тишиной стоявшей в квартире. Анечка, правда, гулькала, но не слышалось в ответ привычной Лялиной скороговорки, не шипели сковородки, не лилась вода. Гинзбург бросился в комнату. Ляля молча стояла у окна. Прямо на полу, лицом к Анечке сидел мужчина, сжимая руками голову как при сильной боли. Это был Александр Петрович Одоевцев. Старый еще школьный друг Сашка Одоевцев, милейший человек, эстет и эрудит, страстный ученый и коллекционер.

– Ты?! – осененный внезапной догадкой закричал Гинзбург, – так это ты, гад?!!

Сашка встал, откинул голову, как бы ожидая пощечины.

Красиво! Онегин и Ленский, Пушкин и Дантес, Моцарт и Сальери, кто там еще, черт бы их побрал! Только драться ему не доставало с этим престарелым соблазнителем

– Сколько у тебя детей? – неожиданно для себя спросил Гинзбург.

– Двое, – хрипло прошептал Сашка, – две девочки.

– Не мог хоть сына сделать, – зло сплюнул Гинзбург, – бабник несчастный!

 

 

* * *

Сначала Анечка звала Гинзбурга папой, что никого в яслях не удивляло, видали отцов и постарше. Но Ляля ее быстро отучила. «Это не папа, – повторяла она, заглядывая в младенческую, но уже осмысленную мордашку, – это Гинзбург, скажи: Гин-збург». Так она сама звала его с детства следом за мамой. Мама помнилась плохо, какие-то отдельные эпизоды. Вот они идут на Елку в Дом культуры, мама поправляет ее колючий шарф и вдруг целует в обе щеки прямо посреди улицы около будки с милиционером. Вот выбирают подарок на день рождения, маме нравятся книжки, а ей кукла, огромная роскошная кукла в длинном платье, понятно, очень дорогая, на всякий случай она начинает нудно реветь, Гинзбург сердится, а мама быстро бежит к кассе и платит. Вот она сидит с тетрадкой у стола в больничной палате, вокруг чужие тетеньки, мама, лежа на высокой подушке, диктует четким учительским голосом: «Наш па-па Гин-збург са-мый доб-рый, са-мый силь-ный, са-мый луч-ший», и объясняет, где нужно ставить запятые.

Как бы она справилась без отца с Анечкой, со всей этой историей?

– Не надейся, – сказал Гинзбург, – больше я такой ошибки не совершу! Никаких магнитофонов и английских школ, никаких рисований и курений! Будем растить нормального здорового ребенка.

Анечка росла нормальным здоровым ребенком, ходила в районную математическую школу, читала сказки Андерсена, по вечерам при активном участии Гинзбурга решала смешные головоломки. Училась она прекрасно, увлекалась химией, шахматами и почему-то футболом, из одежды признавала только джинсы, которые Ляля, наступив на горло собственным вкусам, мастерски перешивала из жестких бесформенных штанов, купленных в магазине «Рабочая одежда». С девятого класса Аня начала заниматься в кружке «Юный математик» при университете, легко и свободно поступила на модный факультет компьютеров, благо в качестве репетитора выступал все тот же Гинзбург, на втором курсе познакомилась с выпускником того же факультета, Ленинским стипендиатом, Сережей Поляковым, и через год мирно вышла за него замуж. Еще через год родилась Маша. С именем внучки долго решали, Гинзбург хотел помянуть и мать, и сестру, но никак вместе не получалось, слово Мишель дожидалось своего часа где-то в неизвестном и никому тогда не нужном Израиле.

Про отца Аня никогда не спрашивала, по крайней мере, у Гинзбурга, приходилось только догадываться, что ей насочиняла Ляля. Саши Одоевцева к этому времени уже не было в живых.

В тот первый его приезд Гинзбург воздержался от дальнейших высказываний и, зло сплюнув, ушел ночевать к знакомым. Но когда через три месяца Одоевцев приехал вновь, все такой же растерянный и виноватый, с цветами в одной руке и кучей дурацких ненужных погремушек в другой, Гинзбург посмотрел на помертвевшую Лялю, на надутую, обиженную общим невниманием Анечку, и развернул его лицом к двери.

– Ты уже сделал свой выбор, – тихо сказал он, – год назад, когда уехал. Дай ей возможность жить дальше.

Больше Одоевцев не приезжал. Раз в год, на Анечкин день рождения, приходил крупный денежный перевод, на Новый год неизменно появлялся Дед мороз с подарком, всегда необычным и замечательным. Накануне первого класса, кажется, это было в 70-м, они проснулись от странного шума на лестнице, в дверь раздался громкий стук, и два дюжих дядьки внесли тяжелое коричневое пианино. А еще через пять лет, в очередной экспедиции по рекам Сибири Одоевцев утонул. Подробности Гинзбург узнал от вдовы, которая, вернувшись с детьми в Ленинград, обзванивала старых друзей и знакомых мужа. Какая-то нелепая обидная смерть, лодка перевернулась у самого берега, все легко выплыли. Может, Саша ударился головой, или сердце вдруг отказало?

Первое время Гинзбург скрывал от Ляли, но она, конечно, узнала, отчаянно затосковала, заметалась, то хотела ехать на место гибели, то на могилу в Иркутск, потом вдруг загорелась мыслью познакомить Анечку с сестрами. Однажды субботним вечером, вопреки всем протестам и доводам отца, она набралась смелости и позвонила в темную давно некрашеную дверь с надписью «Одоевцевы – 2 звонка».

Немолодая изящная женщина совсем не удивилась, несмотря на долгое отсутствие, Одоевцева хорошо помнили в Ленинграде, в дом часто приходили бывшие ученики и коллеги покойного мужа,. Ляля смотрела семейные фотографии, слушала перечень работ и достижений Саши, особенно в последние годы, когда он возглавил кафедру.

– Я так не хотела этого переезда, – тихо говорила женщина, – но было бы предательством его останавливать. Вы знаете, мужа не интересовали амбиции, деньги, даже научное первенство. Всю жизнь был предан только двум вещам – работе и семье.

Две взрослые красивые девочки смотрели с разложенных фотографий, одна, светлоголовая и глазастая страшно напоминала Аню.

– Да, это младшая, – заметив ее взгляд, сказала женщина, – копия Саши. Вы не представляете, каким он был отцом. Невосполнимо. Все невосполнимо. – Она заплакала сдержанно и безнадежно.

Больше Ляля никогда в этот дом не приходила.

 

 

* * *

Итак, решено. Мишель едет в Прагу. На целых три недели. Ляля обо всем договорилась, – жить Мишель будет у ее подруги по университету, сотрудницы пражского национального музея Сабринки, это в самом центре.

Надо сказать, у Ляли есть потрясающая особенность заводить подруг по всему свету. Мишель не раз наблюдала своими глазами. Однажды они путешествовали по Нормандии. Это, конечно Ляля затеяла, «хочу посмотреть на серое небо и дождик». Мишель никогда не спорит, дождик, так дождик, просто ей нравится бродить по незнакомым улицам, чужая речь отделяет прохожих, как в каком-нибудь кино, можно рассматривать дома, наряды на детях и взрослых, яркие игрушки в витринах. Окна и витрины в разных городах похожи, но всегда есть что-то особенное – корабли, обезьянки, пестрые веера или шляпы. Они с Лялей дружно перебирают расписные чашки, покупают забавных кукол – жуткого лохматого тролля или, наоборот, хрупкую фарфоровую принцессу, дома в Иерусалиме, у них уже три полки чудесных смешных сувениров.

После Парижа, в котором пробыли пять дней (вернее, пробегали как угорелые между нескончаемыми музеями и выставками), Нормандия показалась сонной и игрушечной, особенно городок Хонфлер, с разноцветными корабликами у пристани, морскими пейзажами в окнах и бесконечными кафе. И везде среди блюд с ракушками и стаканов сидра чинно восседали усатые пожилые французы. Мишель привычно представила, что Эли идет с ней по нарядной узенькой улице, на фонарных столбах высоко подвешены букеты цветов, просто целые клумбы, и если прислушаться, из них раздается старинная музыка, какой-нибудь Моцарт или Вивальди. Может, в цветах спрятаны радиоприемнички?

Эли бы сразу догадался, но он бродил где-то далеко и совсем ею не интересовался. Зато неустанная Ляля уже уткнулась в очередную картинную галерею, что могло затянуться надолго.

Женский портрет был выставлен на двери, – огромные немного косящие глаза, темные, как будто стекающие по впалым щекам волосы, улыбка в выпуклых бледных губах.

– Какая прелесть, – сказала Ляля, – наверное, автопортрет, – и стала разбирать по слогам имя автора, написанное, конечно, на непостижимом французском языке.

– Татия… Кроумо… Боже мой, Маша, знаешь, что это? Тать-яна Хро-мова. Вот тебе и Франция! Заходим!

Спорить было бесполезно, слава Богу, Мишель уже не в первый раз путешествовала со своей неугомонной «бабулечкой». За год до этого в Гренаде Ляля, отодвинув сонного косноязычного экскурсовода, целую лекцию прочла про архитектуру арабского периода и позднее влияние католицизма, можно подумать, она всю жизнь прожила в южной Испании. А часом позже в обычном супермаркете так растерялась, что пришлось Мишель самой выбирать все покупки и расплачиваться с веселой черноглазой кассиршей. Странное воспитание они получили в своей России. Вот и в Париже Ляля буквально с закрытыми глазами мчалась по музею Родена или Пикассо, да и просто по улицам, только и слышалось: «Бульвар Капуцинов! Площадь Бастилии! Пер-Лашез!», даже прохожие оглядывались, а чтобы вытащить деньги из банкомата полчаса тыкала карточкой и вздыхала.

В крошечном магазине – галерее никого не оказалось, только хозяин, пожилой француз со смешно закрученными кверху пепельными усами, сидел у кассы. Картины были и вправду очень хороши, все тот же портрет, уютные какие-то домашние натюрморты и особенно пейзаж с темно-красными деревьями.

– Tell me, please, – вежливо сказала Ляля, – who is the author of these pictures? Does she live here?

Хозяин беспомощно развел руками и что-то пробормотал на чудесном, но совершенно непонятном французском языке.

– Нет, ты подумай, – вздохнула Ляля, – никто не понимает английского! Машка, в будущем году беремся за новые языки.

– Извините, – с певучим акцентом, но вполне понятно произнес хозяин, – вы хотите говорить русский? Сейчас, сейчас. – Он повернулся к маленькой дубовой лестнице у входа, – Танья, Танья, спустись минуточку!

Это была совершенно обычная женщина, довольно полная, не моложе Ляли, с небольшими светлыми глазами и короткой седой стрижкой. Вот вам и автопортрет! Мишель даже не успела уловить, о чем они заговорили, но уже через двадцать минут магазин закрылся, хозяин притащил бутылочки сидра и высокие темные стаканы, они сидели за маленьким дубовым столиком, тяжелые стулья чуть скрипели, хозяин улыбался, а художница все рассказывала про Хонфлер. – Вы не представляете, красота, но бездуховность, такая бездуховность, семнадцать лет все никак не привыкну. Хотя, грешно жаловаться, картины хорошо продаются, планируется скорая выставка в Москве. – Что-то еще за этим стояло, – одиночество, вдохновение, усталость?

Потом они долго прощались, обменивались адресами и телефонами, женщина целовала Лялю а заодно и ее, по-русски, в обе щеки, хозяин долго махал в наступающей темноте.

– Я приглашу ее к нам, этой же осенью, – вдохновенно сказала Ляля, – она мечтает увидеть Иерусалим. Что ты смеешься? Это для нас Израиль – жара, суета и поиски работы, а для нормальных людей – Святая Земля!

Никого они, конечно, не пригласили. Осенью взорвались еще три автобуса, потом кафе, потом та самая пиццерия, где погибла сестра Алины. Но какая-то ниточка осталась, на Новый год Ляля получила письмо с чудесной крошечной картинкой – Хонфлер и корабли.

Так и с Сабринкой. Не виделись лет десять, даже больше, человек живет в другой стране, со своими заботами и проблемами, а для Ляли нет ничего естественнее, чем отправить к ней Мишель на целых три недели. Мама сначала сомневалась, но тут от Сабринки пришло такое восторженное письмо-приглашение, что даже Гинзбург согласился, добавив, что Лялины подружки все ненормальные.

 

 

* * *

Нет, у нее была вполне счастливая жизнь. Во-первых, прекрасная работа. Какая удача, что она с третьего курса записалась на факультатив по истории искусств. Конечно, до аспирантуры дело не дошло, золотая оттепель шестидесятых закончилась, но все-таки удалось вволю поработать и в Пушкинском доме, и в архивах Эрмитажа. Друзей она обожала, причем, совершенно взаимно, дома ждали любимые люди – отец и дочь. Правда, иногда рисовались другие картины семейного счастья – муж, дети, тихий уютный ужин за большим столом. Или наоборот, шумные многолюдные именины, сюрпризы, подарки. Но Анечка с Гинзбургом совершенно не вписывались в этот праздник жизни. А что ей были без них любые праздники!

Про Одоевцева она запретила себе даже думать. Судьба подарила немыслимые счастливые минуты, чего же больше! Он сам решил уйти, значит, не мог иначе. Его смерть уже ничего не добавила, просто жаль было талантливого нестарого человека.

За ней много ухаживали, даже в поздние годы, когда хорошо перевалило за сорок, а по дому давно бегала внучка Маша. Конечно, она скоро научилась распознавать искателей приключений, легко принимала комплименты, стремительно и весело давала отпор незатейливым, всегда похожим обещаниям. Но были, были еще два случая в жизни, когда земля поплыла под ногами, и мир опрокинулся от непостижимой щемящей и сладчайшей муки. Первый, мальчик – студент (боже, чуть старше ее зятя Сережи!), трепетал и молился как в рассказах Цвейга, ждал, преследовал после занятий. Горячие губы, горячие дрожащие руки…. Была даже мысль завести второго ребенка, конечно, тайно, ничем его не связывая и даже не говоря, но времена Цвейга все же прошли. И снова перед глазами стояли Гинзбург и Аня.

Второй, слава Богу, ровесник, вначале показался удивительно близким, до изумления и нереальности близким, просто какой-то духовный двойник. Огромный добрейший и смешной увалень, теплый как печка, и можно совсем не разговаривать, все совпадает – фразы, шутки, комплексы, стихи. Конечно, он был давно и несчастливо женат, конечно, не в силах ничего решить, клялся, жалел себя и детей, даже плакал. Она знала, что может настоять, но стоило ли ломать чужую жизнь? Все-таки это был совсем не Одоевцев. Перед отъездом в Израиль они простились тепло, как близкие родственники, потом он приехал с какой-то пароходной экскурсией из Одессы, она помчалась в порт, долго бродили по сонной горячей Хайфе, сидели в кофейне на берегу. Он рассказывал про перемены в России, Москва просто преобразилась, и даже не важно, какая мафия за это платит, временщики уйдут, а красота останется, вот теперь и за Питер взялись, наконец. Она слушала, улыбалась, смотрела на его поседевшую голову, как всегда не требовалось отвечать. Дети давно выросли и жили своей жизнью, но, конечно, это ничего не могло изменить.

 

 

* * *

Эли получил отпуск на два дня, как раз перед ее отъездом, но нечего было и думать, что он сразу появится. Как всегда образовались важные встречи с друзьями, один все время служил на территориях, приезжал раз в месяц, молчаливый, обгоревший до черноты. Мишель в который раз объясняла себе, что все нормально, его друзья в страшных и напряженных местах, а она уезжает в спокойную безопасную Прагу, всего на три недели, нечего говорить!

Ляля купала Данечку и одновременно рассказывала про историю Пражского Гетто, хотя никто ее и не слышал за шумом воды. На полу стоял почти собранный чемодан, Гинзбург давал последние важные советы по поводу поведения и нравственности. Прибежала мама и принесла пижонскую вельветовую курточку с карманами, как раз для европейской погоды.

В принципе, ей очень повезло с родителями, Сразу после ульпана они попали в крупную программистскую фирму, сначала папа, а через месяц и мама. Ляля вдохновенно учила иврит, шила свои смешные наряды, бегала в какой-то культурный центр, а потом неожиданно для всех устроилась работать экскурсоводом на Via de la Rosa, еще и шутила, что каждую неделю восходит на Голгофу. Даже трудно вспомнить то время, когда они ходили за индюшачьими ногами, сейчас все продукты папа покупает раз в неделю, просто заезжает в огромный супер и нагружает машину, – мясо, фрукты, Данькины памперсы. И квартира у них огромная, с балконом и садиком, где Ляля разводит розы, а Гинзбург курит свою трубку. Правда, маму с папой Мишель почти не видит, – у них бесконечная работа, авралы и дополнительные часы. Иногда, буквально не заходя домой, вдруг уезжают в командировку, в Германию или даже в Сингапур, там филиалы фирмы, это входит в условия договора. Ляля до сих пор не может поверить, как мама решилась родить Данечку, они с Гинзбургом уже и не мечтали. Мишель тоже очень рада братцу, во-первых, он смешной и милый, хотя и слишком мал, во-вторых, появилась минимальная свобода, никто не водит ее за руку на радость всей школе. Вот и сейчас Ляля тихо сокрушается, что не может поехать в Прагу, Мишель охотно соглашается, чтобы никого не обидеть, хотя понятно, что у них совершенно разные интересы, и совместные поездки ей порядком наскучили.

Эли появился только к вечеру, запихал ключи в вечно оттопыренные карманы и полез в холодильник в поисках питья. Гинзбург вздохнул и поспешно удалился в свою комнату. Ну, как объяснить ему, что это не дурное воспитание, просто здешняя традиция, – лучше самому взять, чем напрасно обременять хозяев.

– А проходить первому в дверь тоже традиция? – возмущенно басит Гинзбург, – а за три года ни разу не подарить цветы любимой девушке, даже на день рождения?!!

Мишель как-то для пробы перевела Эли высказывания Гинзбурга.

– Пропускать в дверь, – искренне удивился он, – но где же логика? Сначала женщины требуют равноправия, добиваются свободы буквально по всем вопросам, а потом претендуют на какие-то доисторические ухаживания!

– А если без всякой логики? – спросила Ляля, – просто, чтобы женщине было приятно?

– Но мне тоже приятно, когда меня пропускают, – не колеблясь, заявил Эли, – равноправие, так равноправие.

Надо признать, в общении с Эли Ляля проявляет максимум демократии, вот и сейчас она достает бутылку кока-колы и, приветливо улыбаясь, ставит на стол, хотя, как кажется Мишель, она бы не прочь трахнуть этой бутылкой по Элиной упрямой голове.

– Кока-кола! – восклицает Эли, – ну, уж нет, ОНИ от меня не дождутся, что я стану ЭТО пить!

– Кто? – пугается Ляля

– Владельцы фирмы! Бездарный напиток, бездарное предприятие, а задурили весь мир. Нет, я не собираюсь их поддерживать!

– Надо думать, владельцы фирмы просто плачут от огорчения, – осторожно замечает Ляля.

– Не важно. Из-за нашего равнодушия и процветает несправедливость. Вот мне, например, не все равно, какую одежду носить. (Ляля задумчиво смотрит на его потерявшую цвет футболку и бесформенные, растянутые на коленках штаны). Вы только посмотрите на наклейки, американские фирмы, а почти все сшито в Китае или Тайване! А какие там зарплаты? С каждых штанов фирма две трети забирает себе, и я должен участвовать в этой эксплуатации?!

– Нет, не обязательно участвовать, но это не отрицает, что одежда может быть красивой или хотя бы чистой?

– Но я же не на свадьбу иду! И не на службу. Человеку должно быть удобно, хотя бы в свободное время.

Если даже Ляля не справляется, что уж говорить про Мишель, разве она в силах его переспорить!

Поздний вечер, завтра она улетает, а так и не поговорили ни о чем, даже не попрощались по-человечески. В доме все спят, Мишель тихо обнимает Эли за обгоревшую шею. Никак невозможно привыкнуть к детской стриженой голове. Эли тоже улыбается и ласково трется носом об ее плечо.

– Я тебе давно говорю, пора прекратить эти расставания! Я спокойно мог бы остаться у тебя, или поехали бы вместе ко мне.

Да, тут можно не думать ни про Лялю, ни про Гинзбурга, достаточно одного папы! Интересно посмотреть на его реакцию, когда она останется ночевать у Эли.

– Подождем еще немного, – шепчет она, – вот я приеду, поговорю с родителями…

– «Подождем, подождем»! – его лицо становится обиженным и злым, – подруга, называется, меня уже все ребята в отряде жалеют, ночую один как придурок!

– Ребята? Ты что, обсуждаешь с ними наши отношения?

– А почему нет? Все нормальные люди спят вместе, а я полгода жду разрешения твоих родителей! Почему с родителями можно обсуждать, а с ребятами нельзя? Они – мои друзья, в конце концов! И что, я должен им врать, как мы с тобой прекрасно проводим время?

Хорошо, хорошо. Главное не расплакаться. Собственно, ничего не случилось. Обсуждают, так обсуждают, чего еще ждать от мальчишек. Представляю, что они друг другу рассказывают! Но ведь Эли опять прав, ее девчонки тоже давно спят со своими приятелями, и родители им не мешают. Это все Лялино возвышенное воспитание. Да еще Гинзбург с цветами и советами!

Завтра она уедет, далеко-далеко уедет, отдохнет от Эли, от споров, от пустого жуткого Города.

От всей этой единственной и невыносимой жизни.

 

 

* * *

– Нет, все-таки не повезло, – на чистом английском языке пробормотал Таки Флэт, выходя из давно обжитого, по-домашнему привычного здания паба, между прочим, самого популярного сегодня джазового паба Праги, и направляясь по Тинской улице к Старой площади и оттуда – мимо башни с часами, мимо витрин с разноцветными стеклянными бокалами, цветами, куклами и прочей ерундой, – к Карлову мосту, где вот уже полчаса его ждали Гарри и Рост. Столько сил и денег потрачено, столько планов и надежд, и вот теперь все рухнуло из-за этих выпивох и бездельников! Не зря отец смеялся над ним: «Если уж менять имя то почему не Шарп, почему именно Флэт? Ты всегда готов быть ниже основной ноты?».

И вот он опять «ниже основной ноты», Петр, белобрысый, толстый как подушка хозяин паба, ясно заявил, что на таких условиях он их держать отказывается. Конечно, у заведения есть имидж, постоянная публика, теперь здесь не прочь поработать самые профессиональные группы.

А кто создал этот имидж? Кто впахивал ночами напролет за голую кормежку, каждую неделю разучивал новую программу, да еще в перерывах обслуживал столики? И все рухнуло из-за этих болванов, сидящих на каменной ограде набережной.

– «Условия»! – сплюнул Рост и добавил пару только ему понятных, но явно неприличных фраз, – люди взяли нормальный заслуженный отдых, оттянулись немного. Имеем право!

Гарри добродушно закивал головой в знак поддержки, он так и не выучил чешский, а Рост избегал английского, вот и поговори с ними!

Это ты Петру расскажи, – взвился Таки, – расскажи про свое право срывать три концерта подряд, да еще в конце недели, да еще летом, когда город полон туристов и прочих фэнов, готовых платить за твою музыку!

Впрочем, что зря тратить силы! Этот русский родного папашу забудет ради бутылки водки. Кричи, не кричи – Росту плевать, вернется работать официантом, он на чаевых больше настреляет, чем за все концерты. В любом случае, не хуже чем сейчас в его Туле, или как там оно называется. Гарри тем более не горюет. Родители готовы оплатить и жилье, и обратную дорогу лишь бы сыночек вернулся в родной колледж. Великая страна Америка!

Сам виноват, связался с салагами, а ему, бедному ирландскому подданному Полу Маккарти, уже почти двадцать пять. Мать так гордилась его колледжем, единственный в семье! А что толку? Работать учителем английской литературы? Эх, если бы нормальное музыкальное образование, играл бы он с этим детским садом! Теперь придется хотя бы на время вернуться в Корк, другого выхода нет. Отец уже давно намекает, месяц назад приезжали с матерью «посмотреть Прагу», тоже туристы нашлись! Мать только кормила его целыми днями, даже в Карловы Вары не съездила. Отец все про Корк рассказывал, какие перемены, какая красота, обещал устроить поваром в соседнем ресторане. «Могу и деньжат подбросить» – мужественно выдавил он.

Да, чего не хватает, так это просить у отца денег. Тоже богатей! Достаточно, что наградил его именем. Пол Маккарти, это же с ума сойти от такого имени!

 

 

* * *

Жизнь Фрэнсиса Маккарти сложилась неплохо, нечего говорить, хотя поначалу даже трудно было ожидать чего-то нормального.

К моменту его рождения в мае 45-го отец прилично прогорел. В войну люди, конечно, умирали, даже больше обычного, но мало кому из родственников приходило в голову заказывать дорогие памятники и надгробья. Переучиваться в такие годы, бросать семейный бизнес? Отец, как и многие его земляки решал проблемы другим путем – хорошей кружкой пива в соседнем баре. А еще лучше – двумя-тремя. С помощью этого проверенного средства жизнь не казалась такой безнадежной, хотя дом потихоньку разваливался, вещи переходили к скупщику, а вечно недокормленные дети, вопреки стараниям его сердобольной жены охотно покидали родной город Корк и старого папашу Маккарти впридачу.

Франки, как самый младший, задержался дольше других, жаль было оставлять мать, да и бизнес понемногу налаживался, люди не в пример его отцу богатели и хотели достойного завершения жизни. Работать по камню Франки любил с детства, буквы и резьба у него выходили очень ловко, даже лучше отцовских, с 16-ти лет он уже уверенно брал самостоятельные заказы, благо люди соблазнялись дешевизной работы подростка.

Но, конечно, он и не думал заниматься всю жизнь изготовлением памятников для покойников и прозябать в их вечно сыром, продуваемым океанскими ветрами Корке. Франки терпеливо ждал совершеннолетия, где-то совсем рядом шумела другая жизнь, русские и американцы наперегонки осваивали космос, цветное кино заполняло экраны и знаменитая четверка длинноволосых аккуратных мальчиков (подумать только, его ровесников и почти земляков!) стремительно покоряла мир. “Yesterday”, “Michelle, ma belle”, “Girl”, подумать только, он до сих пор помнит слова всех песен. Главное, один из этих парней был буквально его тезка, Маккартни, всего то одна буква разницы! Кстати, Франки тоже неплохо пел, он даже пытался организовать самостоятельный маленький оркестрик, но все приличные ребята вскоре разъехались учиться.

Когда Фрэнсису исполнилось 20, отец слег. Невозможно знать, что уготовано человеку. Проспиртованная печень отказалась работать, медленно помутилось сознание, но сердце еще было крепким, отекшее, покрытое липкими болячками тело продолжало жить и страдать, казалось, вопреки божьей воле. Мать терпеливо сносила бессонные ночи, меняла повязки на язвах, варила какие-то чудодейственные, совершенно бесполезные супы и настои. Этот период Франки старался не вспоминать, никому и никогда он так не желал смерти как собственному отцу. Работать приходилось много, почти без выходных, но денег все равно катастрофически не хватало. Только иногда он позволял себе пропустить кружечку пива в пабе или потолкаться на вечеринке среди местной молодежи. Там он, конечно, и встретил Марию.

Тот год был особенно дождливым, все лето лило, не переставая, помнится, он еле нашел сухую подворотню, чтобы ее поцеловать. Сейчас смешно вспоминать. Вон его парни открыто живут со своими девчонками, старший даже ребенка собрался заводить, не венчаясь. «Католический брак – говорит, – это приговор. А мы хотим жить в свободной любви». Даже Таки, хоть и не от мира сего, окрутил свою девицу. (Хотя точнее будет сказать, что она его окрутила, не слишком Франки любит эту Клару). Но дело в другом. Просто тогда, тридцать с лишним лет назад, он и подумать не мог привести Марию в свой дом, не венчаясь. И мать не позволяла, и сама Мария ни за что бы не согласилась. Девчонкам от первого причастия и до самой свадьбы только и твердили – беречь невинность. Два года прогуляли, кажется, на всех скамейках в городе пересидели, он уж думал, у него штаны лопнут в известном месте от постоянного перенапряжения. Но выхода не было, пока отца похоронил, пока дом немного привел в порядок и деньги скопил, чтобы хоть какую-то приличную свадьбу устроить.

А после женитьбы, конечно, не до прежних планов стало. Первые двое пацанов буквально друг за другом родились, год разницы, и похожи как близнецы – крепкие, круглые, все в мать. Нет, удачные парни, нечего сказать. Никогда больших хлопот не доставляли, работяги отличные. Учились, правда, неважно, больше футболом увлекались, но ничего плохого себе не позволяли, ни наркотиков, ни прочей гадости. Когда они подросли, мастерская по-настоящему развернулась, прибыль, наконец, появилась, а то все концы с концами еле сводили. Помнится, он долгое время баян мечтал купить, баян – богатый инструмент, как целый оркестр может звучать. Но разве с Марией купишь! Ей как раз приспичило девочку родить. Как будто можно заранее заказать. Он еще смеялся – «бракованный товар не произвожу». Вот и получился Таки, самый способный, но и самый нескладный из его детей, всю жизнь за него душа болит. А потом и для девочки время пришло, Марию если не остановить, она бы еще десять детей родила. Да и он только для виду возражал, от детворы вся радость в доме. Конечно, не просто четверых вырастить, но голодным никто не ходил и рваных ботинок не носил. Правда, баян купил его приятель Роджер, но и Франки не остался в стороне, петь – не менее важная вещь, совсем не каждый сумеет.

Все-таки собрали они свою группу! Вторых Битлз, конечно, не получилось, никто и не ставил такой задачи, но здорово было встречаться по вечерам, репетировать. Другие мужики просто пиво тянули в баре, а они вскоре стали играть и петь на публику, вот уже почти тридцать лет у них своя сцена – в центральном ресторане Корка. Молодежь, сюда, конечно, не очень спешит, зато от среднего и старшего поколения отбою нет. Даже столики, бывает, заранее заказывают.

Мария любит повторять, что это Фрэнсис задурил Таки голову со своей музыкой, но на самом деле Таки с детства был чудаком. Не зря же появилось прозвище, никто даже не помнит, когда именно его впервые так назвали. Нет, с именем для парня Франки, конечно, поторопился, хотел как лучше, уж очень привлекательно звучало – Пол Маккарти, думал, – подрастет, гордиться будет, а получился повод для издевательств. С детства его мальчишки дразнили, причем почему-то Ленноном. Это потом уж появилось Таки, а он и рад, говорит, псевдоним для музыканта самое главное, даже фамилию придумал – Флэт, но мало кто понимает, что это – бемоль, больше смеются. Может быть, Мария права, не было бы такого имени, не увлекся бы парень музыкой, жил как нормальные люди.

 

 

* * *

– Нет уж, пусть не придумывает, – привычно размышляет Мария Маккарти, развешивая белье за кухней, – дело не в имени, какое ей дело до каких-то Битлз! Просто ее третий сын, ее любимчик и гордость Поль, как две капли воды похож на своего отца.

Тогда, много лет назад, она не зря выбрала Франки. Хотя, как считали родители, ничего умного в ее выборе не было, – обедневший дом, больной отец, да и сам парень звезд с неба не хватает, все какими-то песнями увлекается. Но ей это и нравилось, – чудной он был, не напивался, не хвастался, даже за футбол не слишком болел. И добрый. Она сразу заметила, какой он добрый, и всю жизнь это ценит, хоть и жили они небогато. И дети в отца, не хулиганят, трудятся честно, никакие наркотики им не требуются. А все потому, что в доброте росли. И в любви к Богу. Конечно, ей хотелось, чтобы учились получше, но уж как Бог дал, насильно она никого не заставляла. Только Поль, ее тайная гордость, окончил колледж. Так жаль, что не ищет работы по специальности, английская литература – уважаемая вещь, из него бы хороший учитель получился, он и книжки любит, и детей, и даже сам стихи сочиняет, она то давно заметила.

Так душа болит за него, уже больше года бродит по свету, все мечтает стать музыкантом. Весь в отца! Франки тоже – до седых волос не может угомониться, все поет в ресторане, никаких денег, конечно, одно развлечение. Вот и Поль когда-нибудь поймет, что песни песнями, а на жизнь нужно зарабатывать. Отец его давно может в ресторан пристроить, Поль с детства любит готовить, и получается у него здорово. Франки еще смеялся, что из-за нее у мальчишки такие женские задатки, очень она тогда девочку ждала. А девочка тоже родилась, только еще через три года, трудно ли мужа уговорить, такого добряка! Поверить только, ее малышке Диедре уже двадцать один! Конечно, нелегко четырех детей вырастить, так они и не купили ни баян, ни компьютер. Зато какая теплая и дружная семья получилась, до сих пор после воскресной службы все собираются у нее в доме, и мальчики со своими подружками, и Диедра, и мать Фрэнсиса. Вот только Поля не хватает, ее смешного Таки, но надо надеяться, и он скоро вернется в Корк. Нет ничего лучше родного города, родного дома.

 

 

* * *

Часы на старой башне пробили три тридцать, завтра большой концерт, а они так и не прогнали последнюю программу! Таки заторопился обратно, за ним, виновато шмыгая носами, потянулись его горе – музыканты. Нет, зря он разозлился, пацаны, что с них взять! Разве он умел так играть в их годы. Гарри только недавно двадцать стукнуло, а вполне приличный солист. Ему, правда, не пришлось вкалывать больше года, чтобы купить приличную гитару, как самому Таки, но все-таки решился, оставил колледж и любящих американских родителей, один уехал покорять Европу. Они встретились в Париже, почти год назад, сразу решили работать в две гитары, Таки к тому времени уже прилично владел басом. Но кого удивишь в Париже? Дороговизна жуткая, бродили полуголодные, снимали проходную комнату в черном квартале за Монмартром. И звука, честно говоря, сильно не хватало, требовался ударник, хоть самый простенький.

Какие-то случайные знакомые посоветовали перебраться в Прагу, дай Бог здоровья этим хорошим людям! Прекрасный и в то же время уютный домашний город, нет ни Парижской роскоши, ни Парижского снобизма, нашли на окраине совсем дешевый ресторанчик, наконец, отъелись немного. Там и познакомились с Ростом, он имел настоящее музыкальное образование, этот пьянчуга, – от скуки и безденежья сбежал с последнего курса музыкального колледжа. Кто-то помог ему прибиться в Праге, торговал понемногу валютой, крутился официантом за чаевые в дорогом центральном ресторане. Прага была наводнена русскими, в большинстве своем классными ребятами, приветливыми и не жлобами, если бы не их вечная тяга к выпивке по любому поводу.

Таки снял комнату у русской женщины, какой-то она держала магазинчик или столовую, комната была теплая и уютная, не сравнить с их халупой в Париже, хотя много ли ему одному надо. Недавно опять поссорились с Кларой. «Ей надоели эти детские игры в музыкантов, это бесконечное болтание по миру. В двадцать пять лет человек должен определить свое место в жизни!» Все-таки пообещала приехать через пару недель при условии, что к осени он возвращается в Ирландию. Кажется, она может быть довольна, у него просто не осталось другого выхода.

Как легко все начиналось. Буквально через неделю нашли помещение, старый, в прошлом джазовый паб на Тинской, там и простенькая установка осталась, еще с былых времен. Рост легко стучал любой ритм, Таки сразу начал параллельно петь, по ночам звонил отцу в Корк, спешно записывал слова, в основном Битлз, они никогда не приедались публике.

Хватит! Лучше не вспоминать. Хорошо, что уговорил Петра продлить договор на месяц, надо хоть на дорогу заработать.

Часы на башне уже били четыре. Таки открыл тяжелую декоративную дверь своим ключом (пока еще своим!), пробежал пальцами по струнам, гитара до сих пор прилично держала строй.

– С Битлов? – спросил Рост, усаживаясь на высокий стул.

– Оh, yes! – прорычал Гарри.

«Michelle, ma belle...» – тихо пропел Таки, пробуя тональность.

 

 

* * *

Сабринка оказалась совершенно нормальной симпатичной тетечкой, зря Гинзбург смеялся. Она, похоже, вовсе не считала Мишель ребенком и не собиралась ее опекать. В первый же день проехались на облезлой скрипучей шкоде по центру, – вот тебе Старая площадь, вот Карлов мост, вот еврейский квартал, съели яблочный штрудель в уютном старом кафе, и все, полная свобода, гуляй, где хочешь! Но гулять одной оказалось странно и грустно, захотелось позвонить маме или хотя бы Ляле. Про Эли лучше было совсем не думать, все равно он и не подумает искать ее за границей.

– Вот еще, распустилась, – Мишель даже мысленно топнула на себя ногой, – надо составить культурную программу, Ляля всегда так поступает.

Огромное роскошное здание музея оказалось до удивления пустым и неинтересным, какие-то камни и кости, в любом израильском заповеднике коллекция богаче. Реквием Моцарта в храме тоже не слишком звучал, дома на дисках у Гинзбурга гораздо лучшее исполнение. Кукольный театр был временно закрыт.

Культурная программа быстро выдыхалась. И еще очень хотелось есть.

По обеим сторонам улицы тянулись кафе, красивые, не хуже чем в Израиле, но гораздо дешевле. Мишель брела в неизвестном направлении, стараясь, однако, далеко не отрываться от уже знакомой Старой площади. Часы на башне пробили четыре. Она повернула на симпатичную небольшую улочку, Тинская, было написано на углу старинного дома. Где-то впереди зазвучала музыка, ужасно, ужасно знакомая музыка.

«Michelle, ma belle...» – пропел глубокий тихий голос.

Он ее сразу увидел, – невысокая девочка с короткой косичкой и темными нездешними глазами шла по плохо освещенному залу. Очень славная, совсем маленькая девочка, наверное, и восемнадцати нет. К груди она прижимала книжку, яркую книжку с картинкой и странными буквами похожими на рассыпанный чай.

Она его сразу увидела, – длинный очень худой гитарист подтягивал струну, откинув со лба спутанные светлые волосы. Струна тихонько пела в гибких пальцах. Он посмотрел на нее веселыми непривычно синими глазами и шагнул навстречу:

Oh, Miss, I’m afraid it’s only a dream to see you here! Really a dream!

Please, tell us, who are you?

Так легко было смотреть в эти ласковые глаза с пушистыми совсем светлыми ресницами.

– Мишель. – Ответила она и рассмеялась.

Он ахнул и даже перестал улыбаться.

Можно ли говорить глазами, только глазами?

You are extremely beautiful

И ты очень милый и добрый.

I’m so glad to see you

Я тоже ужасно рада.

It can’t be possible

Нет, бывает, Ляля обещала, что бывает.

Он сделал еще шаг и протянул руку:

– Michelle! Do you want to marry me?

Конечно, это была шутка! Потрясающий взрослый джазист, наверное, англичанин, низкий певучий голос, крепкая рука с длинными ухоженными пальцами, запах табака и, кажется, рома, как в каком-нибудь старинном романе Ремарка. Но почему бы и не пошутить, все равно она в другом мире! А собственный мир так грустен и несовершенен.

Конечно, это была шутка. Чудесная иностранная девочка, теплые глаза, прекрасные тонкие руки, дорогая пижонская курточка, дорогой плеер в модном рюкзачке. Но почему бы и не пошутить, все равно он скоро уедет из этого прекрасного недоступного мира. А собственный мир так скучен и несовершенен.

Оказалось, там было еще двое музыкантов, как это она их не заметила? Смешной толстый американец Гарри и невысокий русский парень с длинным именем Ростислав. Как он удивился, что Мишель понимает по-русски! Сначала они оба наперебой принялись болтать и выпендриваться сразу на двух языках, как какие-нибудь израильские мальчишки – восьмиклассники, потом дружно посмотрели на молча улыбающегося англичанина и взялись за свои инструменты. Оказалось, группа только репетирует к завтрашнему концерту, бар не работает, но для нее лично был сварен чудесный терпкий шоколад (она не любила пива) и зажарена настоящая курица, которую все вчетвером быстро прикончили.

Потом вместе отправились ее провожать, но Гарри с Ростом сразу заспешили, распрощались на полпути, только англичанин, его, кстати, звали забавным именем Таки, совсем не торопился, тихо улыбаясь рассказывал про улицы Праги, показывал самые красивые дома. Как жаль, что Сабринка жила в центре, они так быстро пришли.

– О, – засмеялся Таки, – я каждый день прохожу по этой улице! Дом номер тринадцать, тебя это не пугает?

Он говорил удивительно легко и понятно, какое счастье, что их так хорошо учили английскому.

– Совсем нет. В Израиле тринадцать – счастливое число. К тому же я сама родилась тринадцатого, смешно, правда?

– Really? – непонятно удивился и обрадовался Таки. – А в каком месяце?

– В октябре. Под знаком весов. Мама смеется, что я всю жизнь ищу равновесия. И, конечно, никак не нахожу.

Он вдруг остановился прямо посреди улицы и стал рыться в карманах. На свет появились пачка сигарет, удивительно чистый носовой платок (видел бы Эли!), зажигалка, записная книжка и, наконец, паспорт в аккуратной кожаной обложечке.

– Вот! – немного растерянно сказал Таки и развернул паспорт.

На внутренней странице четкими английскими буквами было написано:

Poll McCarthy. October / 13 / 1976

Человеку свойственно мечтать о чем-то прекрасном и невозможном. Кому как не Мишель об этом знать! А если твои детские несбыточные мечты вдруг становятся очевидной и потрясающей реальностью?

Она сидит в уютном мягко освещенном помещении паба. Совершенно одна, за центральным столиком, хотя зал полон и даже небольшая очередь желающих скопилась у двери. Элегантный невидимый официант, не спрашивая заказа, ставит на стол большую чашку шоколада (что поделаешь, она так и не полюбила это горькое колючее пиво). Музыка плывет в теплом воздухе. Манящие английские слова, однообразный качающий ритм. Высокий худой солист смотрит только на нее.

– I need you, I need you, I need you…
– I love you, I love you, I love you…
– I want you, I want you, I want you…

Потом будет перерыв, он подойдет к ее столику, никого не замечая, хотя все слушатели тут же начнут любопытно оглядываться. Он отодвинет тяжелый старинный стул, улыбнется, глянув на ее шоколад, сядет напротив и прижмет к губам ее руку…

Сейчас будет, наконец, перерыв. Он подойдет к ее столику. Ну, конечно, шоколад, Мартин давно заметил и приносит без заказа. На мгновение не думать ни о чем, просто смотреть в чудесные теплые глаза, просто прижать к губам ее руку…

 

 

* * *

Смешно сказать, но он совершенно не знает, что делать. Эта непостижимая девочка, свободно говорящая на разных языках. Россия? Израиль? Абстрактные чужие слова. Как она рассмеялась в тот первый день, когда он брякнул про женитьбу. «Ты предпочитаешь венчаться или стоять под хупой?» С трудом сообразил, что такое хупа, видел когда-то в американском кино про евреев. Кажется, в Корке никогда не жили евреи, по крайней мере, он никогда об этом не думал.

И как все совпало, это волшебное имя, общий день рождения, одинаковое неумение жить в привычном нормальном мире. Как славно она рассказывает про свою страну, крошечную жаркую страну, где совсем нет воды, но созревают два урожая в год, а шумные разноязыкие люди гневно спорят, дружно танцуют, нестерпимо балуют детей и постоянно ждут войны. Почему эта маленькая инопланетянка понимает то, что не в силах понять отец, братья, Клара?

Через месяц он уедет домой. Вечная слякоть, ветры, распаренная гудящая кухня в ресторане, милые незатейливые родные. Мама мечтает, что он станет учителем.

Наверняка у нее аристократическая семья, еще прапрадед был профессором математики, большая библиотека, редкие музыкальные записи, старое пианино. «Когда-то подарили маме или даже бабушке, с трудом получили разрешение на вывоз». Он не понял про вывоз, но это ничего не меняло.

Вчера позвонил Кларе и сказал, что не нужно приезжать. Кажется, она растерялась, впрочем, все это не важно. Даже трудно представить, что он недавно хотел ее видеть.

 

 

* * *

Поздний вечер, они тихо бредут по спящей Праге. Конечно, Сабринке пришлось все рассказать. Как хорошо, что она не ворчит и не требует раннего возвращения. А вчера вообще уехала в Бордо на семинар, кажется на три или четыре дня.

Таки покупает ей букетик голубых незнакомых цветов, привычно поддерживает под локоть на лестнице, закрывает плечом от ветра с реки. Даже Гинзбург не придумал бы повода для критики.

Потом Таки обнимает ее. Обнимает крепкими ласковыми руками, целует в глаза, в шею, в распахнутый ворот рубашки. «Земля поплыла под ногами, – говорит Ляля, – и мир опрокинулся».

Господи, столько раз целовалась с мальчишками, откуда же эта непостижимая щемящая и сладчайшая мука?

– Давай, пойдем ко мне, – горячо шепчет он, – ты посмотришь, у меня такая теплая комната.

Что ж, если это должно случиться, то почему не сейчас, не с ним, с этим незнакомым, единственным и родным человеком?

Откуда-то опять всплывает Лялино лицо: «Учти, забеременеть можно с самого первого раза». Вот дуреха, ну почему она до сих пор не начала принимать таблетки! Ничего страшного, просто надо ему сказать заранее, он ведь, наверняка лучше понимает.

– Никогда не было? – Таки ласково и немного растерянно целует ее в побледневшие круглые щеки.

Детские доверчивые глаза. Косичка распалась и шелковистые волосы опутывают его пальцы. Наверное, такой была мама, когда отец принялся за ней ухаживать. Нет, мама была старше года на два, а то и на три. Как она любила рассказывать про свой роман: «Он никогда, никогда не приставал ко мне до женитьбы. И ты не должен обижать девочек, сынок!» Боже мой, когда это было. Доисторические времена!

– Вот и умница! – Таки трепет Мишель за уши как щенка, целует в мокрые глаза. – Куда торопиться! У нас ребята чуть не с пятнадцати лет трахаются, а что они понимают, одна порча настроения! Ты знаешь, у меня первая девчонка была только в девятнадцать. Клянусь! Она потрясающе умела целоваться. А потом влюбилась в моего старшего брата, представляешь?

Он сжимает в руке ее теплую дрожащую ладошку.

– Знаешь, куда мы пойдем? – В парк у реки! Ты любишь гулять ночью у реки?

Да, она любила, она просто обожала гулять ночью у реки! Хотя никаких рек у них в Иерусалиме не было. Но разве это имело хоть какое-то значение.

 

 

* * *

Самолет улетал днем, но они уже простились накануне. Ребята устроили прощальный ужин, все вместе пели знакомые песни на английском языке, а потом Мишель с Ростом вдвоем – на русском. Она, правда, помнила только совсем детские, про Чебурашку и кузнечика, но Рост был в полном восторге и бойко подхватывал: «Представьте себе, представьте себе, совсем не ожидал он…».

Таки как всегда проводил ее до знакомого дома номер тринадцать, Мишель ужасно хотелось зареветь, но получалось не по-товарищески, Таки сам был такой растерянный и грустный. И совсем не казался взрослым.

– Я сразу напишу, – твердила Мишель, – электронная почта, так просто, минута – и здесь!

– Да, – без энтузиазма соглашался Таки, – я закажу адрес. Кажется, интернет есть в кафе на Старой площади.

Ничего не было просто. Ни компьютера, ни телефона, ни денег. С трудом набирал на дорогу.

– Тогда я найду тебя в Ирландии. По родительскому телефону, – она помахала написанным его рукой номером. – Мне бы только школу закончить, всего год!

– You must promise to do well in school and with the piano, that would make me very happy.

Он не сказал «приезжай». Куда он мог ее пригласить? В холодный унылый Корк, где в девять часов пустота на улицах, и только изредка слышна пьяная перебранка? На кухню в ресторан, где ему предстояло работать?

Она не сказала «приезжай». Куда она могла его пригласить? В жаркий пустынный Иерусалим, где на всех углах полицейские и солдаты, а в дверях – постоянная проверка сумок? И везде страх, страх и унижение?

Самолет приземлился точно по расписанию. Эли встречал ее в аэропорту, специально выпросил у родителей машину. Он даже хотел купить цветы, но как-то забыл на минутку, а потом уже не хватило времени. И было совершенно непонятно, почему она молчит всю дорогу, или еще обижается с их последней встречи, или просто устала и хочет домой?

В восемь, как обычно начался концерт. Таки автоматически цедил заученные слова. За центральным столиком расположилась шумная компания иностранцев, они с аппетитом жевали и чокались пивными кружками, потом стали спорить о чем-то, мужчина развернул газету. Прямо в глаза хлынули странные буквы, похожие на рассыпанный чай.

Ляля торопливо шла по горячей мостовой. Торт из бизе и фруктов уже готов, только достать из морозилки, когда приедет ее девочка. Главное ничего не спрашивать. Сабринка, мудрый человек, даже сама ходила в этот бар, вот что значит старые друзья. «Порядочная католическая семья, третий ребенок их четырех, окончил колледж по английской литературе, очень музыкален». Господи, дай мне силы изменить то, что я могу, и принять то, что я не могу изменить!

Гинзбург делал вид, что слушает «Болеро» Равеля. Хорошо, что все время вступают новые инструменты, громкость нарастает, можно прикрыть рукой лицо, и тогда дети не заметят, как стекают слезы по старым морщинистым щекам.

Фрэнсис Маккарти молча сидел за служебным столиком. Можно и помолчать в кругу старых друзей, особенно когда совесть чиста, дела завершены, а дома ждет добрая хозяйка. Сейчас закончится перерыв, и они вновь запоют старые вечные песни о любви, встречах и расставаниях. И весь зал станет подпевать, как будто еще не прожита юность, и любовь еще ожидает где-то за порогом, а, может, она и вправду живет, раз живут эти песни, кто знает.

Данечка собирал железную дорогу из ярких пластмассовых блоков и разговаривал сам с собой. Он уже освоил слово «почему», но сегодня никто не хотел ему отвечать, папа Сережа громко шуршал газетой, но совсем не читал, а только перелистывал страницы. В телевизоре раздавался привычный вой сирены, и все повторялось знакомое, но непонятное слово «пигуа».

Данечкина мама, Аня Гинзбург-Полак («Бонч-Бруевич» – посмеивался Сережа) безнадежно стояла в пробке напротив Садов Сахарова. Даже сегодня, когда приезжает Маша, не удастся вернуться вовремя. Если бы она ушла всего на полчаса пораньше! Но работа есть работа – все правильно. Всю жизнь она живет по правилам – удачное образование, разумный брак, высокооплачиваемая работа.

Почему же иногда кажется, что жизнь проходит мимо? И что-то главное уже не случится?

Мария стояла на привычном месте, у задней стены собора. Она любила этот час, когда заходит солнце, и в храме тишина и редкий свет, и можно спокойно молиться. И она тихо и привычно молилась за мужа, и за всех детей, и отдельно за Таки, который, наконец, возвращается домой, и за ожидаемого вскоре внука, и за всех будущих внуков своих и чужих, и просто за любовь, неустанную и вечную любовь, которая вопреки всему греет и хранит нас в этом неразумном стремительном мире.

 

Елена Минкина на Сакансайте
Отзыв...

Aport Ranker
ГАЗЕТА БАЕМИСТ-1

БАЕМИСТ-2

БАЕМИСТ-3

АНТАНА СПИСОК  КНИГ ИЗДАТЕЛЬСТВА  ЭРА

ЛИТЕРАТУРНОЕ
АГЕНТСТВО

ДНЕВНИК
ПИСАТЕЛЯ

ПУБЛИКАЦИИ

САКАНГБУК

САКАНСАЙТ