ГАЗЕТА БАЕМИСТ АНТАНА ПУБЛИКАЦИИ САКАНГБУК САКАНСАЙТ

Илья Войтовецкий

ОБИДА

Недокументальный рассказ

О своём вдовстве она узнала через двадцать лет, когда и дочь уже выросла, да и сама почти состарилась. Почти состарилась… – если сорок четыре назвать старостью.

А тогда, в тридцать седьмом, испугалась – и за мужа, и за дочь, только-только родившуюся. О себе тогда не подумала, страх за себя пришёл потом.

Ни к мужу, ни к замужеству своему она привыкнуть ещё не успела. Знала суженого своего совсем недолго: их познакомили, сосватали, поженили, она сразу забеременела, рожать уехала в Белоруссию к родителям.

По возвращении застала осиротевшую комнату, ставшую похожей на бесцветную холостяцкую берлогу: в её отсутствие опустевшую жилплощадь занял и сохранил для неё старший брат, переехал из заводского общежития. Рассказать о случившемся он мог совсем немного, да и то – со слов малоразговорчивых соседей: пришли, как было принято, ночью, втроём, привели с нижнего, полуподвального этажа разбуженных и перепуганных понятых, произвели обыск, всё перевернули, перетрясли, забрали фотографии и увели мужа – как оказалось, навсегда…

Потом была жизнь – со всеми положенными горестями и неположенными радостями. Грянула война. Перемежались надежды и отчаяние. Пришла победа. Солдаты, те, кто выжил, возвращались домой к семьям – у кого были дом и семья. Или к пепелищам и могилам – если были пепелища и могилы.

Дочери сказала: папа погиб смертью храбрых – чтобы не стыдилась "врага народа". Зачем ей знать правду! Настанет время, узнает – когда станет старше.

Дочь пошла в первый класс. За ним, как и быть должно, во второй, третий, четвёртый, пятый, десятый. Потом поступила в университет на биологический – всё ближе к медицинскому, о котором подумывала, но подать не решилась: и конкурс, и пятый пункт, и репрессированный отец – слишком много противопоказаний, лучше не искушать судьбу, не пробовать…

Ни от мужа, ни о муже вестей не было.

Вот такая присказка – самая обычная.

––о––

Ей повезло: у неё выросла хорошая дочь. Красивая. Умная. Скромная. Заботливая. Послушная. Самая-самая. Её дочь.

Потом появился зять. "Зять норовит взять," – любила повторять она. Впрочем, она долго присматривалась, прежде чем дать дочери "добро" на замужество, целых три с половиной года.

На пятом курсе, когда подоспело время распределения, нужно было определиться, и она назвала дочери дату на выбор: либо шестого, либо двадцатого февраля, так ей было удобно.

Молодому человеку не терпелось, и он ухватился за ближайшую: шестого!

Сыграли свадьбу.

Теперь на её плечах была семья.

Муж… – ну, что он за муж! Мальчишка, двадцать три года, маменькин сынок – тоже мне муж, объелся груш, а всё твердит и твердит своё: хочу жить отдельно.

Как можно – отдельно? Отдельно – от кого? От мамы? А кто у неё, у девочки, есть, кроме мамы? Нет, не быть по-твоему, тать ты эдакий! Никаких "отдельно"!

И стали они жить вместе: мать, дочь и зять, который норовит взять. Жить в тесноте, да не в обиде. Разве мама даст дочь в обиду? Да никогда в жизни! Пусть он зарубит у себя на своём длинном сопливом носу: ни-ко-гда!

Отдала мать молодым свою двуспальную кровать на панцирной сетке, а сама перебралась на диван – через стол от них. Комната хоть и большая, двадцать квадратных метров, да всего одна, вся заставленная, забарахлённая, ведь целая жизнь в ней прожита. Тут и печь, и старый – большой да широкий – шкаф, и трюмо с тумбочкой, да и холодильник удалось недавно с переплатой приобрести – манюсенький, ниже подоконника, "Уралец", а место занимает. Вот и осталось для неё всего-то пространства – старый продавленный диван. Хорошо хоть, круглый обеденный стол между диваном и кроватью, вроде нейтральной пограничной полосы. Вернее сказать, стол – он и обеденный, и письменный, и рабочий: сшить что-нибудь, подштопать, отутюжить, письмо написать, газету полистать – мало ли что!..

Купила она молодым два комплекта белого постельного белья, отдала две свои пуховые подушки, а себе под голову ватную приспособила – пусть молодые живут да радуются. Да – ценят.

Если по правде, так они, вроде бы, ценили. Как говорили старики у них в Бабиновичах, бóрух hа-Шем!*

Старики… Все в яме на краю местечка – и старики, и старухи, и дети малые, и её родители – отец с матерью, всех уложили и засыпали, никто не выкарабкался, не выжил. Об этом, как и об исчезнувшем, канувшем в небытие муже, она старалась не думать, непосильно ей это было – прошлое ворошить да вспоминать. Молча несла свою ношу, никому не жаловалась, ни с кем не делилась. Жила настоящим.

* борух hа-Шем (иврит, идиш) – благословен Бог, слава Богу.

––о––

Чем и кем она гордилась, так это дочкой. Верила и ей, и в неё, и в этой вере своей не ошиблась. У скольких приятельниц и знакомых дочки не дотягивали до свадьбы, ложились под своих ухажёров, а то и беременели в девках. Мужики – они чтó! Покобелируют, штаны на задницу натянут и наутёк, поминай потом, как звали.

В дочери своей она не сомневалась. Всё знала про неё: и про первый поцелуй, и про попытку второго, неудачную попытку (неудачную – для него). Думал, если девочка раз дала слабину, позволила к себе прикоснуться, то теперь он кум королю, и всё ему позволено. Как бы не так! Протянул он руки к ней, вечером это было, после похода в кино, они поднялись по ступенькам и прощались, стоя на лестничной площадке перед закрытой дверью. Он потянулся к ней, а дочь увернулась, лицо в сторону отклонила, держи, – дескать, – себя в руках, не уподобляйся свинье, которую пустили за стол, а она и ноги на стол.

Он оторопел, постоял с минуту, как вкопанный, пытался вникнуть в смысл ею сказанного, потом повернулся и потопал вниз по лестнице.

Мать не спала, дожидалась, как обычно, возвращения дочери.

– Не переживай, – сказала она, выслушав рассказ. – Никуда он не денется, придёт как миленький.

– Я и не переживаю, – ответила дочь. И добавила: – А не придёт… тоже – невелика потеря.

Не выказала она дочери своего удивления, а про себя подумала: "Совсем повзрослела девочка. И голову не потеряла, не влюбилась без памяти. Это хорошо."

Спокойно ей на душе стало. И радостно. За дочь радостно. И за себя, конечно.

А парень… На два дня его обиды хватило, ровно два дня держал он фасон. На третий день поскрёбся:

– Можно?..

– Можно, можно, входи, – как ни в чём не бывало, ответила дочь, открывая перед ним дверь. Опять залюбовалась она своей девочкой: умна, расчётлива, умеет владеть собой. Значит, не сделает глупости, не совершит ошибки, за которую потом всю жизнь расплачиваться пришлось бы… Счастье – быть матерью такого ребёнка, ой, хорошо как…

––о––

Замужество перед распределением – это, конечно, удача. Если подумать да взвесить, лучше бы устроенного, с работой, должностью, заработком, положением. Но где с такими данными возьмёшь, пусть уж какой есть, и то – слава Богу, у других и такого нет…

Поначалу он зарабатывал – слёзы, а не заработок. Но прошёл год, второй, третий… К тому времени дочь уже и сына родила, первенца. Им – сын, а ей внук. ВНУК. Её внук! Пусть он будет здоров, Господи… Цу рефýе*.

Сама порой грешным делом удивлялась: как это они умудрились – втихомолку, по другую сторону стола-то? Ведь она всегда тут как тут, вроде сторожевого пса их нравственности. Они спать ложатся, а она затаится, притворяется – будто заснула, а сама каждый шорох слышит. Он шепчет что-то, настойчиво шепчет, а дочь – знай своё: "Я не могу, мама услышит…" Он опять шепчет, и шёпот раздражённый, сердитый, не шёпот – змеиное шипенье, а дочь снова: "Не могу… мама…"

Она полежит-полежит, послушает-послушает, перевернётся с боку на бок, глубоко вздохнёт, тяжело так – не специально, но оно само получается, а они там у себя, по другую сторону стола, сразу затаятся, притихнут, как мышата. Она полежит-полежит, прислушается – вроде заснули.

Прошло какое-то время, поболе года, пожалуй, дочь и сообщает: "Мама, я забеременела". Поцеловала она свою доченьку, кровиночку свою ненаглядную, и заплакала.

Ребёнок родился не то чтобы слишком маленький, почти три килограмма весом, но кожица сморщенная, висит, личико жалобное, с кулачок. И болезненный. Да и кормила дочь его недолго, молоко быстро сгорело, перешли на смеси.

Но бабка – не чужая ведь. Ребёнок заболел, а она полезла утром на табуретку – форточку закрыть, да не сохранила равновесия, табуретка качнулась, и она рухнула на пол. Сломала руку. Бриллиантов под гипсом не обнаружили, но пересидела на "больничном" болезнь внука, вот и польза (реальная!) получилась от бабки.

К слову сказать, подобная история случилась через несколько лет со вторым внуком: жили уже на другой квартире (не квартира, конечно, а комната меньше тринадцати метров, с соседями, но зато благоустроенная; она свою двадцатиметровую заперла и к дочери переехала, не оставлять же кровиночку свою без материнского пригляда, пристального да заботливого!), ребёнок простудился, заболел, бабка оступилась на ровном месте, как-то неудачно упала и руку (не ту, что в прошлый раз, вторую), и сломала, опять на "больничный" села.

Зять принёс с работы новый анекдот (что это у него за работа такая? – каждый день он оттуда новые анекдоты приносит).

– В школе на уроке зоологии учительница рассказывает про пернатых. "У птиц заведено – самка не покидает гнезда, она несёт яйца и высиживает птенцов. А самец – тот целый день носится по округе, добывает для всей семьи пищу," – объясняет учительница. "В нашей семье самец – бабушка, – говорит Вовочка. – Она целый день носится по округе и добывает для всей семьи пищу."

С тех пор она называла себя самцом. Ни дочь, ни зять не спорили, потому что так оно и было – по тому анекдоту.

Ко времени замужества дочери ей было неполных сорок три года. Хотя, кто его знает, полных или неполных? Дата дня рождения, записанная в её метрике, была – не совсем понятно, откуда взятая. Родители говорили, что на свет она появилась на третий день после того, как отелилась рыжая корова. Прикинули: случилось это весной, месяца за полтора-два до Пейсаха. Вот и весь отсчёт – по рыжей корове. Так и в паспорт вписали.

До пенсии оставалось целых восемь лет, значит, надо было работать.

Зарплата её, бухгалтера пошивочной мастерской, такая, что умереть не умрёшь, но прожить никак невозможно было. Всю жизнь старший брат помогал, потому-то своей семьёй, своими детьми не обзавёлся, чужих растить помогал. Ну, не совсем, скажем, чужих, но – и не своих собственных.

В тридцать седьмом содержание её с дочерью взвалил он на свои плечи, сам, по собственной доброй воле, никто его не просил, не заставлял, не неволил. Святой человек.

В войну на ленинградском фронте погиб муж старшей сестры, осталась она с сыном. Специальности никакой, табельщица на заводе. Приехали они полуживые после блокады, вселились всё в ту же двадцатиметровую, словно резиновую, комнату. Ещё два рта прибавилось, ещё две лежанки. "Не пропадём," – сказал брат. И не пропали.

О младшей, не успевшей эвакуироваться сестре ничего не знали. А она, как оказалось, успела уйти в лес, ещё до "акции", так и спаслась – в партизанском отряде. Её беременную на "большую землю" самолётом из лесного края вывезли, а назавтра немцы весь отряд положили, и отца будущей девочки тоже. "Не пропадём," – опять сказал брат и бросил на пол ещё один матрац.

Для новорожденной он из какого-то металлолома смастерил кроватку-качалку, шкуркой от ржавчины очистил, покрасил, и стало у них веселее от младенческого присутствия.

После победы вернулся с фронта самый младший брат и прямым ходом по знакомому адресу. "Будешь спать под столом," – сказал старший брат. Под столом так под столом, на фронте и не к такому привык.

Был бы жив средний брат, и его приняли бы, но – не судьба, погиб он, сгинул в кровавой мясорубке, ни жены, не детей после себя не оставил…

Со временем их коммуна рассосалась, расселилась кое-как. Именно – кое-как, не более. Остались они втроём в ставшей вдруг большой комнате: старший брат, который продолжал обо всех заботиться, и она с дочерью.

Как жили? Жили – как-то…

Появился зять. Нищета, голь перекатная. Но много ли, мало ли, однако какую ни на есть зарплату в дом приносил. И дочь-биолог стала работать, заработок в лаборатории крохотный, но общими усилиями начала семья на ноги становиться.

Старший брат, так собственным углом за всю жизнь не обзаведшийся, почувствовал себя в общей комнате лишним. Конечно, напрасно он так, никому он никогда не помешал бы, койка его в другой половине комнаты находилась, широким шкафом ото всех отгороженная. Но он на недолгое время исчез, а потом привёл женщину, примерно свою ровесницу, бездетную вдову, на его заводе юрист-консультом работавшую.

– Вот, любите и жалуйте, – сказал, представив её домочадцам. – Моя жена.

И к ней жить перешёл.

Подарила ему судьба несколько лет семейного счастья. А перед самым рождением младшего внука брат занемог, стал кашлять. Положили его в больницу на обследование, потом из терапевтического перевели в онкологическое отделение, там от опухоли в лёгких он от удушья и умер. Кололи его морфием, поначалу уколы помогали, а после и от наркоза толку не стало.

Перед самой смертью спросил:

– За что мне такое? Я, кажется, никому в жизни зла не сделал…

И задыхаться стал. Прибежала врач со шприцем, а он ей – "не надо, не мучьте меня больше, вижу я: смерть стоит около постели…" Захрипел, дёрнулся, затих, и – всё, не стало старшего брата.

Оказалось, много у него друзей было, весь завод на похороны пришёл. А работал не директором, не начальником, не мастером – прослесарил всю жизнь на одном рабочем месте, за одним и тем же верстаком.

Ей до пенсии оставалось ещё полтора года.

* Цу рефуе (идиш) – здоровья.

––о––

На заслуженный отдых провожали её всей мастерской. Заглянуло высокое начальство из треста, вручили имениннице бумагу с печатью и подписями, лысый, пузатый, грудастый дядька вяло пожал ей руку, обронив при этом несколько невнятных слов и глядя куда-то мимо неё, после чего, даже не пригубив поднесённую ему рюмку, поспешно удалился.

Девочки, вместе с которыми много лет, а с некоторыми и несколько десятилетий вместе проработала, скинулись, чайный сервиз купили. "Пейте на здоровье, теперь у вас много времени для чаёв будет – сплошное чаепитие…"

Чокнулись, опрокинули, ещё чокнулись и выпили и ещё раз, уже не чокаясь. Попели, посмеялись, повеселились, былое вспомнили, погрустили, влагу салфетками промокнули…

Другие сотрудницы на такие пирушки с мужьями приходили, принято так у них в мастерской было. А ей – кого привести? Некого. "Приходите с дочерью и с зятем," – сказали сотрудницы, но она не стала, не хотелось ей смотреть, как зять на пышнотелых швей и закройщиц пялиться будет, насмотрелась уже…

По первости она за ним грехов не замечала, любил он свою избранницу сердца, внимание всяческое оказывал, она радовалась за дочь, приходила на работу – хвасталась: "На руках он жену свою носит, пылинки с неё сдувает, дорогу забегает, все желания её наперёд угадывает". Девчонки слушали, посмеивались.

Как-то раз зять заглянул к тёще в мастерскую, дело какое-то у него к ней было. Девчонки оглядели зятя с головы до ног, а когда ушёл, одна и говорит:

– Ничего он у вас, представительный. Вы за ним приглядывайте, неровён час, отобьёт краля какая-нибудь. Да и он… глазками-то своими – так по сторонам и зыркает, так и зыркает.

"Врут они всё – из зависти," – подумала, а вслух отшила (язык-то у неё острый, на весь трест известный, никому она спуску не давала, а то – за такую долгую да непростую жизнь – заклевали бы):

– А что, дочь у меня – тоже не из последних, многим нравится, от ухажёров отбоя нет. – Ответила, но сама почувствовала, как голос её дрогнул, сел, предательская хрипотца в нём прорезалась. И подумала: "А и вправду, глаз да глаз за мужиком нужен…"

С годами зять отъелся, поправился, плечи нарóстил, из сопливого мальчишки в солидного мужчину превращаться стал. А дочь – как была девочкой: пчелиная талия, грудка маленькая, аккуратная – такой и осталась. Беременность нисколько её не изуродовала, не испортила, все говорили – "мальчик у неё будет, сын мать украшает". Так и случилось. После родов дочь быстро в прежние размеры вместилась, перешивать ничего не пришлось.

Ещё раз зять в мастерскую пришёл, девчонки из пошивочного цеха высыпали, зенки на него выставили, заговаривают с ним, а он лыбится, на формы их несусветные пялится. Срамота…

Ничего не сказала она дочери, всегда жалела её, самолюбие её щадила. А у самой материнское сердце чаще, тревожнее забилось.

Потом зять сменил работу, новая интереснее, говорит, да и зарплата больше. Стал вести проекты, а где новая техника, там и командировки. Деньгами, правда, не сорил, укладывался в командировочные, даже подарки умудрялся привозить, а к зарплате старался не прикасаться, деньги в семью приносил.

Один раз уехал – на две недели, но через три дня примчался, "я всего на один вечер, – говорит. – Завтра у главного инженера важное совещание, замминистра приехал, а у меня с собой только рабочая форма". Вырядился, костюм с галстуком надел, бутылку коньяка в ресторане за сумасшедшие деньги купил и – хвост задрал, пёрышки отряхнул, крылышки расправил и назад умчался. Вот тут сердце её и ёкнуло: никак баба на стороне завелась…

Зять точно в срок из командировки вернулся, довольный: "всё выполнили, работу сдали, проект закончили, совещание провели, получим премию – не маленькую". И получили. Бóльшую часть, правда, всей группой на "обмывание" пустили, но грех роптать, кое-что и для дома осталось.

Улучила она момент, уняла сердцебиение и спросила безразличным, насколько могла, голосом:

– Ну, так как теперь будет? Проект закончили, значит, больше туда не поедете?

– Как это – не поедем? Ещё как поедем, – отвечает. – Они теперь нас ни за что не захотят отпустить, предлагают новые проекты – на выбор, бери – не хочу!

"Точно – баба," – подумала она.

––о––

Множились проекты, а с ними – и командировки, всё больше долгосрочные. Группа его разрослась, работников прибавилось, он и других в командировки посылал, для себя теперь выбирал только самые интересные. Летом любил ездить на Украину – солнце, воздух и вода, фрукты, зимой предпочитал Москву, Ленинград, там – театры, концерты, жизнь бьёт ключом. Приглянулась ему ещё Прибалтика.

В поездках стал модно одеваться, прибарахлился. Правда, и семью не забывал: жене привозил красивые кофты, сапожки, чулки, какие-то хитрые бусы – то деревянные, то керамические, вязаный костюмчик по случаю в Москве достал – все знакомые приходили любоваться этим костюмчиком (дочери он точно по размеру, в самый раз!), в родной-то глухомани кроме самого пошлого ширпотреба ничего купить невозможно было, всё дефицит, всё всегда только по блату доставали, а у кого блата не было… – на "нет" и суда нет.

Приодел он сына-первенца: два костюмчика, ботиночки, носочки, кепочка с бомбошечкой на макушке – чисто благополучный мальчик с иностранной открытки. Трёхколёсный велосипед с широкими белыми шинами привёз – где такое видано, где такое слыхано? – красота! Потом и младшего без внимания не оставлял. Красный детский столик с двумя такими же стульчиками – целый гарнитур на себе приволок. Шторы, какую-то несусветную, невиданную люстру, всякие мелочи – "для дома, для семьи", как писали в газетах. Да и её, тёщу свою, вниманием не обделял. Особенно из Эстонии – крупной домашней вязки кофты, не дожидаясь возвращения домой, почтовой посылкой прислал, накупил недорогой и красивой обуви, тёплых вещей, каких в здешних магазинах днём с огнём не сыщешь.

Вернётся он из командировки, чемоданы распакует, подарки на кровати поверх покрывала разложит и вручает каждому. И соседей тоже не забывал, всякие недорогие безделушки для них привозил. Все всё разглядывают, примеряют, благодарят, и она тоже – примеряет и благодарит, а у самой кошки на сердце скребут: больно ты, зятёк, добрый воротился, грехи свои тяжкие подарками замасливаешь, знает кошка, чьё мясо съела, ох, знает…

– И ты тоже – примерь, – просит мужа дочь. Он, подлец, свою дорожную одежду скидывает, и ну – выряжаться! Надевает – брюки модные немнущиеся, нейлоновые сорочки всяких расцветок: белая, шоколадная, голубая. Галстуки сорочкам этим в тон. Модные полуботинки и разноцветные полосатые носки, такие только в Прибалтике и продаются. А коричневый югославский плащ с меховой подстёжкой! А плащу под цвет берет, да ещё набекрень его нацепит, так чтобы уложенная волной копна небрежно, будто случайно, выбивалась из-под берета. И – для полноты картины – зонт-тросточку в руку возьмёт и картинно об него обопрётся. И в полный рост перед трюмо встанет: любуйтесь, бабы!

Дочь – наивная душа – обойдёт мужа вокруг, оглядит со всех сторон, "очень хорошо," – только и скажет. Он обнимет её, поцелует, детей на колени посадит, соскучился, мол.

А тёща – она не жена, ей, тёще-то, всё видно… Смотрит она на его блядский вид, в глаза его бесстыжие заглядывает, спрашивает:

– Ну, как, дома-то лучше?

– И не спрашивайте, – отвечает, – конечно, лучше, дом это дом, это моя крепость.

– Что же ты (подлец – это слово не вслух, это про себя, для себя) от добра всю дорогу добра ищешь?

– "Работа наша такая", – поёт, а сам даже мелодию вывести без фальши не может, артист погорелого театра!

Ночами она без сна на протёртом продавленном диване крутилась-вертелась, думала свои тяжкие думы, вздыхала, дочь жалея. По другую сторону стола возникал и постепенно затихал шёпот, а она всё не могла заснуть и только под утро, с мыслью: "все они, мужики такие, все одним миром мазаны, у каждого, видать, только одно на уме" – забывалась неглубоким предрассветным тревожным сном.

––о––

Что она действительно ценила в зяте – это равнодушие к зелёному змию. Насмотрелась она на пьющих мужиков – и у себя на работе, и в соседских семьях… не приведи, Господь. Столько горя приносило зелье людям, столько несчастий. А её зять – он мог, конечно, по случаю, в компании или в гостях, или когда к ним гости наведывались, выпить одну-другую-третью, но не перебирал, нормы твёрдо придерживался.

В старые времена считалось, что еврейские мужья пьяницами не бывают, но это – в старые времена. Теперь всё перемешалось, и евреи научились пить не меньше, а то и побольше гоев.

На работе обсуждают, бывало, чей муж или зять сколько с получки пропил, она же, как говорилось, "с законной гордостью" заявляла:

– Наш не такой, наш всё до копейки домой несёт.

Правдой это было, да не совсем, не полной правдой.

Повадился зять с каждой получки в большой книжный магазин, что недалеко от дома, на углу Пушкинской и Малышева, заходить и подолгу там около старой толстой продавщицы простаивать. Ну, насчёт старой, это не совсем так, но лет на пятнадцать она, пожалуй, зятя постарше была. Стоит он около её прилавка, отирается, разговоры с ней разговаривает, а чтобы подозрение отвести, книжку у неё покупает и домой тащит – вот, любуйтесь, купил "для семейного пользования".

"Для семейного", как бы не так!..

Стала она книжки эти просматривать.

Каждая книжка в картонную коробку воткнута. И все – на одно лицо. Большие, переплёты дерюжкой обтянуты – жёлтой, голубой, коричневой. Названия по-русски написаны – буквы, значит, русские, а слова непонятные, иностранные, больше на клички похожие: "Винсент Ван-Гог", "Поль Гоген", а то ещё "Анри де Тулуз-Лотрек" – мудрёно так, не то что запомнить, а и прочитать трудно. Заглянула она внутрь. Написано в книжках мало, всё больше цветные картинки, мазня всякая. Которая "Поль Гоген" называется – стыдоба: голые бабы, все чёрные, толстогубые, широконосые, страхолюдины, сидят враскорячку в разных срамных позах прямо на земле и таращатся. А в "Анри де Тулуз-Лотреке" тоже бабы, но одетые, и сразу по ним видно – проститутки. То ли в цирке они выступают, то ли в кабаках, трудно сказать, но ошибиться в них, кто они такие, невозможно. Вот в "Винсент Ван-Гоге" картинки поприличнее: деревья, поля, а то стул или рваные ботинки, или рыбины висят, но нарисовано всё как-то не по-людски, тяп-ляп, будто неумелый маляр ограду красил. Правда, подсолнухи ей понравились, похоже на настоящие, такие, помнится, у них в Белоруссии росли, до войны ещё…

– Сколько же ты ей за эти "красоты" платишь? – спросила она зятя.

– Два с полтиной книжка, два пятьдесят. Это редкие издания, пражские, их из Чехословакии привозят, издательство такое там – "Артия". На продажу эти книжки не выставляются, их на весь город две-три приходит, по специальному заказу, потому что государство покупает их за валюту, за границей наши деньги не котируются. А мы платим нашему государству рублями, у советских граждан иностранная валюта не водится. Поэтому такие книжки – дефицит. Я прихожу, стою, стою, жду, а когда народ рассосётся, тогда плачу деньги и покупаю – в завёрнутом виде.

– И это ты с каждой получки на срамоту такую, даже не глядя, по два пятьдесят транжиришь? На что путное бы, а то, – она раскрыла "Поль Гогена" и ткнула пальцем в картинку с голой толстой негритянкой. – Пять рублей каждый месяц! Вот за это!

Вечером пришёл старший брат. Снял полушубок, шапку, повесил у двери на вешалку, стянул валенки, остался в шерстяных носках.

"Чистое всё, стираное," – отметила она про себя.

Подошёл брат на цыпочках к детской кроватке, постоял, губами почмокал – тихонько, чтобы не разбудить малыша, и лицо у него доброе, с улыбкой.

– Хорошо у вас, тепло. На улице морозит, с ветром, а у вас тепло.

– Есть будешь? – спросила она.

– Чаю попью, – ответил брат. – С мороза – хорошо.

– Сейчас вскипячу. Плита ещё горячая, не выстыла, я мигом.

Посидели, поговорили. Брат любил пить чай вприкуску, и для него она всегда держала про запас пиленый рафинад.

– Где молодые? – спросил брат.

– В филармонию ушли, на концерт. Не сидится ему дома, он её всё к культуре приучает. Хорошо, бабка есть, а то – находились бы они на концерты, с ребёнком-то маленьким, как же.

– Пусть будут здоровы. Концерт – это хорошо, и бабка – хорошо. И ребёнок. И то что молодые – тоже хорошо. – И повторил: – Пусть будут здоровы.

– А вот ещё, – не выдержала, решила пожаловаться. – С каждой получки книжки покупает.

Выложила стопку на край стола.

– Срамоту всякую. Деньги только на ветер пускает – непонятно на что. Дурь свою ублажает.

Брат отставил пустой стакан, придвинул к себе книжки, обтёр руки полотенцем, стал листать.

– Дай твои очки, я мои дома оставил. Плохо видеть стал без очков.

Перелистал одну книжку, вторую, третью. Почитал вступительные статьи, ещё полистал, над некоторыми картинками склонялся, разглядывал, отставлял книжку от глаз подальше, откидывал голову. Она молча наблюдала за братом. Наконец, не выдержала.

– Ну, что скажешь? – спросила, ища поддержки своему недовольству.

– Хорошие книжки, – сказал брат. – Пусть покупает. Малыш подрастёт, стану приходить, вместе будем разглядывать.

– С ребёнком? Эту порнографию? Вместе? Ты с ума сошёл!

– Порнографию ему и без меня покажут. А это – будем смотреть вместе.

– Ты хоть знаешь, сколько это стоит? Знаешь?

– Знаю. Дорого стоит. Цветная печать, импортный альбом – дорого стоит. У нас так не печатают.

– Два пятьдесят, вот сколько это стоит! С каждой получки! Пять рублей в месяц!

– Всего? Я думал – дороже. Два пятьдесят – очень по-божески… А что бы ты сказала, если бы твой зять с каждой получки не книжку, а поллитру покупал? Как заведено. Как все. Два восемьдесят семь за бутылку. С каждой получки. И напивался бы. И жену свою бил. С жадной тёщей вместе. Как бы ты тогда запела, а? Не мешай им, пусть живут, как знают.

Наговорил с три короба и ушёл. Перед уходом постоял над детской кроваткой, поулыбался, потом всунул ноги в валенки, надел шапку и полушубок и ушёл, не попрощавшись. Не любил брат прощаться.

––о––

С тех пор затаилась она, замолкла – насчёт книг с картинками. Не смела она брату перечить, сказал "пусть покупает", значит, так тому и быть. Пусть торчит зять около толстой продавщицы, а потом срамные книги от неё в дом несёт, пусть. Только добром это всё равно не кончится.

Приспел срок получки. В аванс это было, точно – в аванс. Пришёл зять с работы, как всегда в такие дни, почти с часовым опозданием, в книжном магазине задержался. Положил на стол свёрток – в цветную бумагу запакеченная книга. Развернул, вынул из картонной коробки. Большая книга, толстая, не такая как всегда.

– Немецкое издание, – говорит, – не пражское. У немцев дороже. Да и книга больше, толще, чем у "Артии".

– Сколько это – "дороже"? – не выдержала, спросила.

– Немецкие стоят пять рублей за альбом.

– Пять рублей за альбом, – эхом повторила она за зятем.

Взяла она из его рук, попыталась прочитать на обложке. "Auguste Renoir" написано, язык можно сломать, а не прочтёшь. "А-у-гус-те Ре-но-ир", так, что ли?

– Огюст Ренуар. Это по-французски. Французский художник.

– Не знала я, что ты и по-французски можешь, – съязвила тёща. – Интеллигент ты у нас.

Зять реплику её мимо ушей пропустил, а она надела очки, села и стала листать книгу, картинку за картинкой просматривать. Чем больше смотрела, тем яснее ей становилось, для чего он эту макулатуру покупает и в дом несёт, а потом смотрит в одиночестве и сам с собой смакует. С ненавистью глядела она на сытые рожи толстозадых и толстогрудых француженок с развратными глазами и зовущими взглядами. "Гад ты похотливый! – думала она про зятя. – Получил такой дар, такую чистую скромную девочку, красивую, неиспорченную. Разве сможешь ты, поганая твоя душа, оценить счастье, которое свалилось на тебя, непонятно за что свалилось!"

Думала она свою горькую думу и перекидывала страницу, и ещё страницу, и ещё одну, и всё не могла успокоиться, оплакивая свою единственную, свою несравненную, свою чистую доченьку, доставшуюся такому негодному, недостойному, падшему мужу. И сотворила это она, она, своими собственными руками… Не увидела, не разглядела вовремя, а ведь могла, могла, всё могла – предотвратить, остановить, не позволить. Теперь – теперь поздно уже…

Долистала она альбом, досмотрела, захлопнула, подняла взгляд. Зять стоял над её головой, он тоже вместе с ней рассматривал картинки. Его глаза светились восторгом.

– Правда, здорово? – спросил он.

– Здорово?.. Пять рублей – здорово! За девок толстожопых – здорово! Да за такие деньги я сама перед тобой разделась бы и вертелась, сколько захочешь, чтоб у тебя глаза твои бесстыжие повылазили – за пять-то рублей.

Она перехватила его удивлённый взгляд, зять сразу не нашёл, что ответить, потом вдруг расхохотался:

– А что, из вас, пожалуй, неплохая натурщица получилась бы… при ваших внешних данных. Ничего не скажешь, очень красивая женщина, в самом соку…

И так взглянул на неё, сидящую – с высоты своего роста, да прямо в вырез её домашнего халатика заглянул, в самый распах на груди, словно одним махом раздел и обесчестил её.

Захлебнулась она – в гневе, в смущении, в замешательстве, в стыде – перед собственной непорочной дочерью, в бессилии – перед его грубой мужицкой наглостью, в боли за всю жизнь неженскую, непутёвую свою.

––о––

Больше они к разговорам о книгах с картинками не возвращались. Зять продолжал покупать альбомы, приносил домой, иногда садился и перелистывал какой-нибудь – по настроению, разглядывал, иногда и жена к нему подсаживалась, но ей быстро такое занятие надоедало.

Книг в доме становилось всё больше – и не только альбомов с картинками, а и собраний сочинений, и из серии ЖЗЛ, и многотомная "Детская энциклопедия", и "Дни поэзии", и два тома "Литературной Москвы" за 1956 год, и… Они уже два раза с места на место со своей библиотекой переезжали: из двадцатиметровой неблагоустроенной в тринадцатиметровую ведомственную комнату, а незадолго до отъезда в Израиль зять получил на заводе двухкомнатные малогабаритные "хрущёбы", что было для всей семьи счастьем неописуемым.

Знакомые удивлялись: такого жилья дождались и уезжаете невесть куда! Как можно? Она отшучивалась: квартира-то хорошая, но для книг места недостаточно, держать их совсем негде. Там, говорят, для книг отдельную комнату дают. Вот только по этой причине и едем.

Упаковали книги, отправили ящики малой скоростью, сдали квартиру, и зять проговорил торжественно: "Прощай, немытая Россия".

Прогудел своё последнее "прощай" локомотив, и тронулся поезд – на Москву, пошёл, набирая скорость, и поплыли за окном вагона привокзальные дома, городские окраины, заснеженные леса – хвойные, смешанные, берёзовые, перелески, степь-снежная целина и опять перелески и леса, прогромыхали колёса по мостам над речками и реками, и скованная льдом Волга раскинула свои необозримые – от одного берега до другого – просторы. Поезд шёл вперёд, а Россия уходила, уплывала, убегала назад, в невозвратимое и невозвратное прошлое.

Меньше двух дней они провели в Москве, умудрились сделать все многочисленные бюрократические эмиграционные дела, управились, под утро уехали в аэропорт, и в полдень их уже встречал в Вене представитель Еврейского агентства (Сохнута).

––о––

С выездом тоже всё не так просто получилось.

Израилем зять бредил ещё с давних достуденческих лет. В институте были у него какие-то неприятности из-за всяких негодных разговоров на эту тему, таскали мальчишку по высоким инстанциям, даже из комсомола исключили.

Пока был жив старший её брат, они иногда беседовали на эту тему: там, дескать, в Израиле, обильно текут молочные реки вдоль кисельных берегов, всё в этой благословенной стране устроено по чести и по справедливости, уже построен там настоящий коммунизм, не такой, как тут у нас, потому что у нас "коммуна" – это "кому – нá, а кому – нет", у них же кибуц – это воплощение настоящего рая на земле: "от каждого по способности, каждому по потребности". И лучшие музыканты со всего мира у них собрались, и самые талантливые учёные, и рак врачи их успешно лечат, только секрет никому пока не выдают. И армия там самая-самая, а уж разведка – о ней и говорить нечего, всем разведкам разведка. Брат, когда в шестьдесят шестом в онкологии лежал, сказал однажды со вздохом:

– В Израиле меня вылечили бы…

Верил он в эту страну.

В семидесятом и газеты, и радио, и телевидение сообщили о попытке группы евреев угнать из Ленинграда самолёт. На предприятиях прошли митинги, трудящиеся требовали… точь-в-точь как в памятном ей тридцать седьмом году. Она радовалась, что уже не работает, не придётся подвергаться стыдобе этой. Зять тогда в командировках перекантовался, а дочь – женщина, в политике она не разбирается, с неё и взятки гладки.

В семьдесят первом, в марте месяце, зять пришёл домой с новостью:

– Я сегодня подал заявление в ОВИР…

Дочь – на дыбы:

– Как – в ОВИР?! В какой ОВИР? Никакого ОВИРа я не хочу знать!

Зять рухнул перед ней на колени:

– Не могу я в этой стране жить, строй их бесчеловечный ненавижу, надоело вечно быть "жидовской мордой". И без детей тоже жизни не мыслю. Ни без тебя, ни без детей. Собирайся, поехали.

Жили они уже не в коммунальной комнате, а в новой двухкомнатной "хрущёбе", и расходились на ночь по разным индивидуальным наделам: "молодые" укладывались в гостиной на раскладном диване (называлась такая комбинированная лежанка высокопарно и романтично: "полутораспальная молодёжная диван-кровать «Юность»"), а бабка с обоими внуками удалялась в семиметровую спальню. Мысли её в часы долгой бессонницы были теперь заняты заботами о дочери с её малолетними сыновьями, в которых души не чаяла и одна только пеклась о них по-настоящему.

Она понимала: чтó сделано, тó уже сделано, и назад колесо не повернёшь. Зятю теперь путь только на Восток – либо на Дальний, либо на Ближний. Первая возможность мигом превратит её дочь в жену "врага народа". И на внуках на всю жизнь клеймо останется. Вторая возможность ничем не лучше первой: чтó "семья врага народа", чтó "жена и дети предателя Родины" – хрен редьки не слаще. И так, и эдак – испорченная биография, искалеченная судьба.

И решила она, бабка и мать, несущая полную и единоличную ответственность за всю их семью: надо ехать. Говорят, многие теперь подают заявления, и их отпускают, и приходят из Израиля письма – от тех, кто уже получил разрешение и уехал, зять приносил и читал вслух – хорошие письма. В газетах, правда, пугали: война, и всех мужчин забирают на фронт, там у них в Израиле существует всеобщая воинская повинность. Но если подумать: что за война может быть в такой маленькой стране? Ведь известно: по Сеньке и шапка. Была в шестьдесят седьмом война – "Шестидневная"! На всё про всё – всего и делов-то меньше, чем на неделю. Пока в правительстве да в генеральном штабе разбираются, что к чему, пока повестки выписывают, рассылают по почте, доставляют по адресам, пока всех мобилизованных собирают, распределяют по частям, выдают обмундирование, оружие, везут до места боевых действий – да за это время любая ихняя война успеет закончиться.

Если же случится зятю принять участие в боевых действиях, так тоже – станет он участником войны, честь и слава защитнику Отечества. Тут уж, как у людей водится: фронтовикам положены всякие льготы – в получении жилплощади, в снабжении продуктами, промтоварами, профсоюзные путёвки – для себя и для жены.

И последнее: если, не дай Бог, доведётся горемычному в праведном бою сложить буйную головушку за свободу и независимость любимой Родины, что происходит, наверно, и там, не бывает войны без жертв, так что за беда! Останутся вдова Героя, сыновья Героя, павшего смертью храбрых… – мечтать только можно о подобном счастье.

Утром сказала:

– Собирайся, доченька, присоединяйся к своему баламуту.

Знала: чтó скажет дочери, тó так и сделает.

––о––

В израильском аэропорту чиновница спросила на плохом русском языке:

– Ви и ви – одна фамилия или хочете пойти в разний мест проживаний?

Обе женщины, и мать, и дочь, враз замахали руками:

– Как это – разное место проживания? Какое же это воссоединение семьи – разное место проживания? Мы там жили вместе, мы и тут вместе будем жить!

– У нас в Израэ′ле такое не принято – дети вместе з родители, но когда ви хочете…

Так и записала: "дети вместе з родители".

Зять быстро устроился на работу – почти по специальности. "Нужно кое-чему подучиться, – сказал он. – Мне обещали специальные курсы".

Обещали и организовали. Каждую неделю с воскресенья по среду он ходил на работу, а в четверг уезжал в управление, ему там заказывали номер в гостинице и два дня подряд чему-то "подучивали", только в пятницу под вечер зять возвращался домой.

Опять её стали одолевать мысли, сомнения и подозрения. Она знала – не понаслышке, а воочию видела вокруг себя, сколько одиноких женщин понаехало в страну. Молодые, красивые, с детьми и без детей, и каждая мечтает устроить свою судьбу.

А зять – мужчина видный, до баб охочий, да если чужая баба, да с пышными формами, да смотрит похотливыми глазками, да ещё и сама в постель заманивает, какой мужик от такого лёгкого счастья откажется? Днём зять, конечно, учится, азы постигает, а вот вечерами… Представила она себе: сидит её зять в одиночестве в своём гостиничном номере, делать ему после работы нечего, ни в кино, ни в театр не пойдёшь – без языка-то, сидит он и скучает целый долгий вечер. Представила, и самой стало смешно.

А зять, как ни в чём не бывало, приезжает в пятницу, иногда местные автобусы уже не ходят, так он через весь город пешком топает, на такси не тратится, экономный. Завалится усталый, с женой полобызается, детей обнимет. Смотрит тёща на него – пристально, ревниво смотрит, в мысли его проникнуть пытается, в душу его влезть.

Своими сомнениями она с дочерью никогда не делилась, пусть живёт спокойно, и без того у неё много своих забот: долго не могла найти по специальности работу, а когда взяли, то – на должность лаборанта со средним образованием, хотя у неё высшее, университетское, и все документы представила – на "вторую степень", но место было только "со средним образованием", и выбирать не приходилось. Иногда дети болели, не без этого. Зачем надоедать ей своими подозрениями!

Вот должности "самца" бабка в Израиле лишилась: в магазинах всё есть, по городу бегать в поисках пищи да в очередях стоять – нет никакой необходимости, вышла из дома, перешла через дорогу, купила в лавке или в супермаркете десяток яиц, буханку нарезанного и упакованного хлеба, пакет молока, набрала в полиэтиленовые мешочки картошки, овощей, фруктов, расплатилась, а продавщица ещё и "спасибо" скажет, и добавит на прощание:

– Приходите ещё.

Такая пошла у неё жизнь – ни в сказке сказать, ни пером описать.

––о––

Шли месяцы, из месяцев составлялись годы, подрастали дети, а она – словно и не становилась старше, как будто возраст её раз и навсегда законсервировали, и сил с течением времени не убавилось, скорее наоборот – казалось, вернулась молодость, и дышалось свободнее, и в глазах блеску добавилось.

У старшего внука стал ломаться голос, скоро забасит и начнёт интересоваться девочками, да и младший перестал быть маленьким, догнал старшего в росте и даже перегоняет уже. Зять на старом месте поработал-поработал, заскучал, перешёл на другую работу, не государственную, но тоже с "постоянством", предприятие хоть и частное, но солидное, и зарплата тут намного больше. У дочери тоже всё устроилось: выхлопотали для неё соответствующую ставку, как положено со второй академической степенью.

Счастье?

Счастье. Можно сказать – полное. Можно сказать…

Вот только зять, который норовит взять. Ходили о нём разные слухи: то с одной кралей его видели, то с другой, то с третьей. Город хоть и не маленький, а всё равно – ничего не скроешь, все на виду, про всех всё известно.

Конечно, может и враки, пустые сплетни, выдумки, мало ли вокруг завистников и злопыхателей, но ведь про дочь никто дурного слова не говорит, скромница она, только интересами семьи и живёт. Вот и выходит – зря не скажут. Дыму, как известно, без огня не бывает.

Хоть и давняя история, а помнит она, как когда-то, ещё в их прежней жизни, много-много лет назад, перехватила она на себе заинтересованный взгляд зятя, усмешку его не забыла, а слова, ей прямо в лицо тогда сказанные, и по сей день звучат в её памяти:

– …из вас, пожалуй, неплохая натурщица получилась бы… при ваших внешних данных. Ничего не скажешь, очень красивая женщина, в самом соку…

Ни слова она ему не ответила, только покраснела, смешалась, чуть тогда чувств не лишилась. Интересно, что бы он стал делать, ответь она ему – хоть намёком, хоть жестом, хоть взглядом одним?

Да и теперь, по прошествии стольких лет… – выходит она из ванной, когда никого, кроме их двоих, в квартире нет, а такое много раз случалось, на разгорячённое и ещё нестарое тело лёгкий халатик накинут, полы запахнуть она как следует не успеет, мелькнут под коротеньким подолом неприкрытые коленки да икры, сверху грудь в материю не вмещается, распирает, а он – отвернулся бы, сделал бы вид, что не заметил, так нет, стоит напротив неё, глаза вперит, так что она теряется, словно красна девица, и дара речи лишается. Потом придёт в себя, опомнится, а сказать ему что-нибудь подобающее – уже и не к месту, проехали уже. И начинает она ненавидеть и его, и себя – за… да кто его разберёт, за чтó? Что для любви, то и для ненависти: искать причину – только собственную душу понапрасну травить.

А зять – как ни в чём не бывало, словно и не было между ними ничего такого, всё нормально, всё – как и быть должно, обращается он к ней по имени-отчеству: ведь тёща она ему, мать жены, не придерёшься.

Стала она, робея, подмечать: все разговоры, что по городу ходят, не только из-за дочери да из-за дочерней чести задевают её самолюбие, есть в её беспокойстве ещё что-то глубоко личное, что ни объяснить, ни понять она не в силах, в чём признаться себе не решится никогда в жизни. В сердцах повторяет и повторяет сама себе, много лет подряд повторяет одну и ту же присказку – "зять норовит взять", а чтó именно зять норовит взять у неё, чтó есть у неё такое, что могло бы привлечь его интерес, его намерение – непременно взять, именно – у неё, у своей тёщи? Не было у неё вразумительного ответа на этот давно занимавший её мучительный вопрос.

––о––

Как-то раз… Её "молодые" собирались на представление, у них много лет был абонемент в местный театр. Ставили в театре на иврите, да они язык давно освоили, владели им свободно.

Зять уже одетый, готовый, сидел в салоне на диване, ждал. Дочь в спальне перед зеркалом наводила на себя последний марафет. В молодые годы она косметикой совсем не пользовалась, а теперь стала губы слегка подкрашивать, брови тоже, ресницы. И украшения, бусы из жемчуга или из граната – очень дочь любила, или с маленькими бриллиантиками – зять жену баловал: то ко дню рождения подарит, то к какому-нибудь празднику, а часто – просто так, без повода. И кольца – одно с камушком, другое гладкое, вычурное какое-нибудь, и серьги тоже. Ведь женщина, да и достаток в доме появился, грех жаловаться.

Дочь, собираясь в театр, в спальне перед трюмо заканчивала последние свои приготовления.

А матери вдруг понадобилось спросить дочь о чём-то, она в спальню и зашла.

Дочь ещё босиком стояла, в нательной сорочке, примеряла серьги – то одну, то другую к мочке приложит и разглядывает себя в зеркале.

Остановилась мать в дверях, смотрит. Всё в дочери ладно, аккуратно, со вкусом, не к чему придраться, даже если очень хотеть. Но – стала мать невольно свою дочь осматривать женским критическим взглядом и словно мужским умом оценивать. В молодости тоненькая лёгкая фигурка дочери считалась среди подружек самой привлекательной, многие ей завидовали. А теперь – уже не девочка, надо бы, милая, мясцом обрасти, грудь бы чуток посолиднее, помассивнее, бёдра пошире, зад бы поухватистее, среди мужиков издавна в ходу присказка: мужчина, мол, не собака, чтобы на кость зариться.

Оторвала она глаза от дочери, подняла взгляд и увидела в зеркале себя. Шевельнулось в её душе нехорошее чувство, и мысль промелькнула – бабья и, быть может, даже естественная, но для матери непозволительная. Сравнила она дочь с собой, с отражением своим и злорадно подумала: "А ведь я-то – ничего ещё, и ей, молодой, не уступлю, пожалуй…" Но тут же смешалась, мысленно одёрнула себя и сразу забыла, по какому делу зашла к дочери в спальню.

– Что, мама? – обернулась дочь, а она смущённо пожала плечами, выдавила из себя:

– Ничего… это я так… заглянула. Он ждёт тебя, нервничает.

– Чего нервничать-то? До начала ещё почти полчаса, а до театра езды – пять минут. Скажи ему, пусть заводит машину.

––о––

В пятницу зашла в лавку – купить на субботу халу и пакет молока. У прилавка увидела знакомую женщину, пенсионерку, та жила в однокомнатной квартире через дорогу от них.

– Здравствуйте-здравствуйте, как поживаете?

– Слава Богу…

Не любила она вести пустопорожние разговоры, толку от них никакого, только язык почесать.

– Что же вы за зятем вашим плохо смотрите? – спросила женщина. – Вчера приходил к моей соседке, целых сорок минут у неё провёл, я по часам заметила. А соседка моя одинокая, без мужа, одна с сынишкой живёт. Музыка у них там играла, смеялись, громко смеялись.

– Что же они делали там, под музыку-то?

– Говорю вам: смеялись. А что ещё делали, это вы у вашего зятя поинтересуйтесь, он вам много чего расскажет… если захочет.

– Делать вам нечего, – пробубнила, пересчитала сдачу и пошла. По дороге домой ворчливо думала: "Заняться людям нечем, до всего им дело, всё их касается".

О вчерашнем визите зятя она случайно знала, слышала, как он сказал дочери:

– Я достал книгу для пацана, пойду занесу.

По телевизору в тот вечер шёл фильм про любовь, она хоть язык и не понимала, но засмотрелась и не заметила, во сколько зять вернулся домой.

Теперь же, по пути из лавки, вдруг подумала: "Чего это он понёс книгу? Ей нужно, пусть сама бы и шла… или мальчишку послала".

И стала мысленно оглядывать возможную соперницу и сравнивать её – не с дочерью, нет – с собой. Получалось, что по всем статьям та ей проигрывает: росточку в той, пожалуй, побольше, зато заметна сутулость, и вся она собой поуже и повоздушнее, что ли. Хотя костлявой её не назовёшь, дочери-то она, пожалуй, с разных сторон повыпуклее будет. А зять… да ведь им, мужикам, только то и надо – повыпуклее! Интересно, что он там сорок минут делал? Музыку громче включили, чтобы снаружи ничего слышно не было… Вывести бы его на чистую воду, раскрыть дочери глаза. Верит она ему, а – напрасно верит, не зря бывалые люди говорят: "Доверяй, но проверяй!" Вот бы…

– Мама, нам уже выезжать нужно, мы же ждём тебя, – встретила её выговором дочь. Нетерпеливая с годами стала.

Только теперь мать вспомнила, что дочь с зятем и с сыновьями собрались на пятницу и субботу в гости, с ночёвкой. У друзей два сына-близнеца – обоим внукам почти ровесники, и давно была договорённость на нынешний, как теперь говорят, уикэнд, провести его вместе, выехать на природу, полюбоваться цветущими маками, пофотографироваться.

Дочь кликнула сыновей, зять спустился с ними, открыл машину, вернулся в дом – за сумками. И вдруг она… конечно – вдруг, внезапно, для самой себя неожиданно… подошла она к зятю вплотную и – тихо-тихо:

– Чего-то не по себе мне сегодня, сердце давит, вот тут, – прижала она руку к груди и почувствовала, что сердце и в самом деле бешено колотится о грудную клетку. – Я никого не хочу пугать, но боязно чего-то мне… Одна в квартире… ночью… мало ли что… Ты их отвези, побудь там немножко… а потом… скажи: вспомнил… ну, дверь на работе забыл запереть или прибор не выключил – придумай… как бы чего там не случилось, надо срочно поехать, проверить, выключить. – Она дышала тяжело, зарделась, с трудом справлялась с сердцебиением, и уже сама почти верила, что страшно ей одной оставаться дома. – Приедешь, проверишь… удостоверишься, что я в порядке, и – назад. Так часа за три и обернёшься. Договорились, да?

– Может, нам совсем отменить поездку? – участливо спросил зять.

– Нет-нет, ничего не говори, не надо портить всем выходной… давно ведь договорились, готовились… поезжайте. Вот – послушай. – Она взяла его руку и прижала к своей груди. Сердце колотилось о его ладонь, а ладонь, она почувствовала это, вдруг стала горячей. – Слышишь?

В этот момент она поняла: догадался он обо всём!..

– Приедешь?

– Да-да, приеду, немножко побуду с ними и уеду, ненадолго, потом вернусь.

– Я буду ждать, – тихо проговорила тёща вдогонку зятю и вышла следом за ним на лестничную площадку, а он, сбегая вниз по ступеням, обернулся и повторил:

– Недолго побуду и уеду.

Всё ещё тяжело дыша, она вернулась в квартиру, прикрыла за собой дверь, притянула, повернула ключ, вынула его из скважины и положила в кармашек, зашла в кухню, налила из чайника полстакана кипячёной воды, прошла к себе в спальню, накапала валерьянки и выпила. И стала ждать.

––о––

Компания была в сборе, дожидались только их прибытия. Все давно знали друг друга, ещё с довыездных времён.

Сыновья поздоровались с гостями ("Какие большие! Совсем женихи!" "Да и ваши, пожалуй, тоже…") и удалились в другую комнату, в которой резвилось младшее поколение.

– Чур на новеньких! – хозяин застолья наполнил бокалы, им передали тарелки с закусками и тут же перестали обращать на них внимание, продолжая начатый до их появления общий трёп.

Раздался телефонный звонок.

– Кого это ещё нелёгкая несёт? – спросил хозяин квартиры. – Ответь.

Он поднял трубку: телефон стоял на тумбочке у него за спиной.

– Алло…

Обладатель мягкого мужского баритона негромко заговорил по-английски.

– Слиха?*

Последовал вопрос – опять по-английски.

Он хотел сказать – "слиха, таут**", но вовремя сообразил, подержал некоторое время трубку около уха и, несмотря на то, что из неведомой дали уже доносились частые гудки, произнёс в глухое никуда:

– Бэсéдер-бэсéдер, hивáнти, бэсéдер.***

– Кто это? – спросил хозяин.

– Это мне. С работы. Позвонили домой и узнали номер телефона.

– Случилось что-нибудь? – удивилась жена.

– Мне придётся подъехать на работу. Вышли из строя датчики, весь процесс остановился, без меня не могут разобраться.

– Бред! – возмутилась жена. – Пусть разбираются.

– Я же сказал тебе: они пробовали и не смогли.

– Вот вам пример того, что у нас незаменимых есть, – громко сказал один из гостей.

– Правильно! – подхватил другой. – Незаменимых у нас есть, ели и будут.

– И вот таких трудолюбивых людей на нашей прежней родине исключали из комсомола! – Гости оживились и с интересом обсуждали свалившееся на них, словно подарок, событие. – Коммунисты, вперёд! Коммунисты, вперёд!

– А если бы тебя не нашли, – раздражённо проговорила жена. – Если бы ты был за границей. Или если бы…

– Если бы у бабушки… она была бы дедушкой. Остановился процесс, это сотни тысяч долларов в час. Каждый час простоя выражается…

– Короче…

– Короче, я еду и постараюсь поскорее вернуться. Не выпивайте всё без меня.

Поздняя дорога была почти пустой, машина бежала резво, по радио передавали старые джазовые записи: хрипел Армстронг, выводила рулады старушка Фицжеральд, Бени Гудмэн грустно выплакивал на кларнете "Опавшие листья", четыре брата вдохновенно рассказывали о зелёных полях Америки. Наконец, вдали над холмами высветилось небо, и вскоре из-за поворота выплыли огни большого города.

* Слиха? (иврит) – Извините?

** Слиха, таут (иврит) – извините, ошибка

*** Бэседер-бэседер, hиванти, бэседер (иврит) – порядок-порядок, понял, порядок.

––о––

Он вставил и повернул ключ, взялся за дверную ручку. Лёгкое усилие, и дверь отворилась. Он прикрыл её за собой и запер изнутри.

В салоне было темно. Он окликнул, никто ему не ответил. Не включая электричества, прошёл в спальню тёщи, поднял выключатель. Из-под потолка брызнул свет, и от неожиданности он прищурился.

Комната была пуста.

Он поспешно прошёл в свою спальню. За окном на столбе ярко горел фонарь. Тёща лежала поверх покрывала, лицо её было в тени, и он не сумел разглядеть, спит она или бодрствует.

– Присядь, – тихо, чуть хрипловатым голосом попросила тёща. Она провела рукой по покрывалу, указывая место подле себя.

Он послушно опустился.

– Кáк вы? Вам лучше?

Она положила руку на его колено, пальцы дрожали.

– Как вы себя чувствуете? – переспросил он.

– Уже хорошо…

– Вам было плохо?

– Мне хорошо… Чуть-чуть знобит. Это ничего, сейчас пройдёт. Ложись рядом, согрей меня. – Она подвинулась, освободив для него край постели, и потянула его за руку. – Ложись…

Он сидел нерешительно, не понимая, что следует делать, как вести себя.

– Да не сиди столбом, ложись уже, – требовательно произнесла тёща, и голос её теперь не дрожал, в нём проступили нотки раздажённости и нетерпения. – Ну же!..

Она оперлась на левую руку, приподнялась, а правую протянула к зятю, ухватила его за шею и попыталась привлечь к себе. Он отпрянул.

Её лёгкий халатик, оказавшийся незастёгнутым, распахнулся, обнажив её грудь, колени. Она присела, оторвала от покрывала левую руку и тоже забросила её ему за голову. Он услышал её неровное дыхание и близко увидел глаза – большие, сухие, требовательные.

Ему пришлось применить усилие, чтобы обеими руками разомкнуть её пальцы, обхватившие его затылок; он встал, выпрямился.

– Что вы, что вы, опомнитесь… вы мать моей жены, что вы… Не надо, оставьте меня.

– "Оставьте меня"? – зло произнесла женщина. – Нет, я не оставлю тебя, нет, ты… и я… нет-нет…

Она неумело хватала его за одежду, за руки, за плечи, она безуспешно пробовала притянуть его к себе, она вскочила на ноги, халатик сполз с её плеч и свисал с локтей, и она стояла перед ним обнажённая, пытаясь прижаться, преодолеть его робость или нежелание, его сопротивление и бормоча отрывочные междометия и обрывки фраз.

Он вырвался, выбежал из спальни, притянув за собой дверь.

– Ты… Ты… Вернись… Ты… Я… Мы… И моя дочь тоже… Она всё узнает, зачем ты… Вернись, я прошу тебя, вернись, если не хочешь… Увидишь… и ты ещё…

На ватных ногах он добежал до наружной двери, повернул ключ. Она настигла его, но он с силой оттолкнул женщину, и она упала, а он, перепрыгивая разом через все ступени, кинулся вниз по лестнице – скорей к машине, скорей уехать, умчаться от этого кошмара, скорей, скорей…

Сначала он удивлялся, почему улицы плохо освещены. Выехав на междугородную трассу, он понял, что не может вести машину – в сгустившейся кромешной тьме. И вдруг догадался, что забыл включить фары. Лучи выплеснулись вперёд и упали на дорогу, упёрлись в чёрную даль, вспыхнули ему навстречу в дорожных отражателях.

Радио рассказывало об очередной мирной инициативе, потом затянул тоскливую, с переливами, мелодию исполнитель восточных песен. "Аргов," – отметил он, и в это время ведущий объявил, что исполнялась заявка чьей-то мамы – для её сына-солдата пел Зоар Аргов.

"Ха-ха, – подумал он, прибавляя скорость. – А сейчас по просьбе папы для его дочери-солдатки будет петь Юдит Равиц."

– По просьбе Хаима Марциано из Рховота песню "Самая красивая девочка в садике" споёт Юдит Равиц, – объявил ведущий. – Мы надеемся, что солдатка Ронит Марциано слышит нас в этот поздний час.

"Загадываем дальше! – решил он. – Закажем-ка мы песню… Ну, скажем, "Красная скала". Эту песню споёт нам, конечно же, Арик Синай".

Ведущий предложил сержанту Ювалю Рабиновичу послушать песню Арика Синая "Красная скала", которую заказала для него подруга Соня.

"Ага! – торжествовал одинокий водитель, пронзая лучами фар ночную тьму. – Действительно, что-нибудь… про тёмную ночь…"

– К нам обратился житель Арада Леонид… – ведущий пытался выговорить непроизносимую фамилию Леонида из Арада. Наконец, отчаявшись, засмеялся: – Леонид Брежнев. Его сын служит… мы не станем разглашать военную тайну, гдé служит у нас сын Леонида Брежнева. По просьбе любящего папы русский певец Марк… Баранес споёт… мы сумели-таки раздобыть эту запись, эту редкую запись! Сейчас Марк Баранес споёт русскую песню "Тёмная ночь". Он сделает это по просьбе жителя Арада Леонида Брежнева.

Словно глубокие вздохи, прозвучали вступительные аккорды, и Марк Бернес запел: "Тёмная ночь. Только пули свистят по степи. Только ветер гудит в проводах. Тускло звёзды…"

Он оторвал взгляд от дороги и поднял его вверх, к звёздам. Они не были тусклыми – в этой ближневосточной степи, в тёмном полуночном небе, взметнувшемся над её простором. Звёзды были большими и яркими, словно крупные светящиеся кристаллы, разбросанные по чёрному покрывалу.

Отзвучали заключительные аккорды песни. "Хватит испытывать судьбу, – решил он. – Три попадания из трёх…"

––о––

Что произошло потом?

Ничего особенного. Ничего такого, на чём стоило бы заострить внимание, дальше не произошло.

Очень сытые и не очень пьяные друзья уже разошлись и разъехались по домам, дети спали, хозяин в трусах и майке сидел за неубранным столом.

– Твоя просила накормить тебя, напоить и уложить рядом с ней. Давай по маленькой. Как там у тебя на работе? Всё бэсéдер? Ле-хáим.

Утром поехали за город. В поле среди густой сочной травы алыми пятнами расцвели маки.

Жена безо всякого интереса бесцветным голосом задала ничего не значащий вопрос, пошёл ли в конце концов процесс, он ответил, что – да, пошёл, теперь можно спокойно отдыхать, теперь всё в порядке, больше его сегодня не вызовут.

– Буду надеяться, – пообещала жена.

– Надежда умирает последней, – ответил он и мысленно поморщился: "В разговорах с женой я непростительно банален".

Домой вернулись засветло, ввалились в квартиру, дети из-за чего-то заспорили, младший толкнул старшего, старший подставил ножку младшему, началась "куча мала". "Жизнь продолжается, – подумал он и сразу успокоился. – Будь что будет…"

На следующий день жена будто мимоходом обронила:

– Мама мне всё рассказала.

– Очень хорошо, – спокойно, тоже мимоходом тоже обронил он в ответ, и они заговорили о чём-то отвлечённом, к предыдущей реплике не относящемся. И больше до самого конца их совместной жизни ни она, ни он к этой теме не возвращались. Его даже не интересовало, что же "всё" рассказала его жене её мама.

И мама тоже никогда не заговаривала с зятем о той, конечно же, для обоих незабываемой ночи, не напоминала ему, словно ничего и не было никогда между ними…

Тёща жила и жила, постепенно старея и ветшая. Она поженила обоих внуков, дожила до четверых правнуков: двух мальчиков и двух девочек – у каждого внука по "сладкой парочке", отпраздновала своё семидесятилетие, восьмидесятилетие…

После семидесяти она не ездила с дочерью на рынок за покупками, в восемьдесят пять перестала выходить за продуктами в лавку, однако ещё делала кое-что по дому, всякие незначительные мелочи, но ноги стали слабеть и уже плохо держали её. Она подолгу лежала, перечитывала большую библиотеку, не притрагиваясь только к альбомам с изображениями обнажённых женщин, которые так обожал её зять. Она жила и жила, и пережила развод дочери – после сорока лет её супружеской жизни, и уже слабеющим умом причислила это событие к перечню своих заслуг, потому что знала: дочь всегда поступает так, как того хочет мама. И ещё многие поступки дочери, о которых та даже не рассказывала матери, она одобряла, по разным признакам догадываясь об их совершении и самоуверенно и радостно осознавая: "моя работа, моя!"

Ею руководила потребность мести – за тот единственный раз в её трудной жизни, когда всё её естество требовательно возопило, и ей захотелось, непреодолимо захотелось почувствовать себя женщиной, и в этом единственном разе ей было безжалостно отказано.

К концу своего долгого века она совсем лишилась памяти, уже перестала узнавать давних знакомых и даже близких родственников, а потом и своих домашних, не могла, да и не хотела читать, бóльшую часть времени проводя во сне, и даже сновидения не нарушали её покой. В таком дремотном состоянии она переступила через девяностолетие и, изредка возвращаясь в зыбкую реальность, удивлялась, что всё ещё жива.

Время перестало для неё существовать. Смена дня и ночи, времён года не вызывала в ней каких-либо чувств, никакие желания не омрачали и не украшали её существования. Она превратилась в растение, лишённое даже рефлексов.

Но в самой глубине её серого вещества всё-таки мерцал один единственный, одинокий и трепетный очажок не совсем угасшего сознания. Он теплился, и временами туманное видение наведывалось к ней, ненадолго вызывая вялое сердцебиение и слабое учащение почти несуществующего дыхания.

Погасшим разумом своим она осознавала, что будет мстить ему. Всегда и везде. Мстить за несостоявшуюся жизнь. Будет мстить ему, пока она обитает на земле – самим своим существованием, своим призрачным присутствием среди живых. И даже тогда, когда она тихо покинет ставший ей ненужным и даже обременительным для неё мир, где-то в неведомом ТАМ, откуда-то из загадочного ОТТУДА она продолжит, она денно и нощно будет радеть – об одном, об одном, только об одном – всегда, везде, и во веки веков. Аминь.

 

2007 год, октябрь-ноябрь

© Илья Войтовецкий

 

Илья Войтовецкий на Сакансайте
Отзыв...

Aport Ranker
ГАЗЕТА БАЕМИСТ-1

БАЕМИСТ-2

БАЕМИСТ-3

АНТАНА СПИСОК  КНИГ ИЗДАТЕЛЬСТВА  ЭРА

ЛИТЕРАТУРНОЕ
АГЕНТСТВО

ДНЕВНИК
ПИСАТЕЛЯ

ПУБЛИКАЦИИ

САКАНГБУК

САКАНСАЙТ