ГАЗЕТА БАЕМИСТ АНТАНА ПУБЛИКАЦИИ САКАНГБУК САКАНСАЙТ

Дневник писателя:   
Татьяна Сопина   

Тетрадь первая         


27 июля 2003 г.

ПАМЯТИ МОЕЙ ЛИЦО БЕСКРОВНОЕ

Шаг третий

 

Мне всегда нравились стихи Варлама Шаламова - даже больше, чем его рассказы. В стихах он, подобно прозревающему слепому, как бы заново открывает для себя мир - сначала наощупь, потом вдруг видит распустившийся на оттаявшей скале цветок, учится распознавать запахи, краски... Вовлекает в этот процесс читателя, и для нас с такой же силой, как для поэта, начинает звучать симфония жизни. В стихах Шаламов именно поэт. А в рассказах - аналитик.

Если теперь обратиться к творчеству Михаила Сопина на ту же самую тему, то в нем поэт и аналитик сливаются. (Может быть, потому, что Михаил вообще не пишет прозы).

Есть очень важный момент: Сопин пишет на несколько десятилетий позже, чем Шаламов. Колымский страдалец просто исторически не мог знать и видеть то, что открылось последующему поколению.

С тех пор общественное сознание ушло далеко вперед. Уже издан "Архипелаг Гулаг" А. Солженицына, раскрыты архивы НКВД, публикуются специальные исследования. Множатся детективные шоу-романы с криминальными переборами. Романы напечатают даже охотнее: думать не надо, а народ раскупит...

В конце восьмидесятых двадцатого века в полный голос о лагерях еще не говорили и Московское издательство стихи Сопина на эту тему отмело. А он входит в нее все глубже. Поначалу это в значительной степени знакомый песенно-образный строй:

"На холме три тополя, три ракиты..."

"Без весла, без шеста я плыву на плоту..."

(Это еще не раскрытие темы - скорее, ее предчувствие. Об этом состоянии удачно сказал пермский поэт Алексей Решетов: "Ведь на пустой осенний брег и воду черную у брега сначала падает не снег, а только слабый запах снега").

Но чем круче сворачивает Михаил с освоенной дороги, тем труднее не увязнуть в трясине. Стихи теряют поэтическую прозрачность, становятся громоздкими, тяжеловесными, перегруженными совсем непоэтичными, на мой взгляд, подробностями.

Я уже отмечала удивительную способность Михаила вживаться в прошлое. По отдельному замечанию он способен вновь увидеть картину пережитого, как на фотографии, даже восстановить запахи того времени. (Он рассказывал мне, как по запаху огуречной травы у нас в огороде восстановил полностью картину своего детства вплоть до того, что мог описать, где эта трава росла, как ее приготовляли...) Вот он берет старое бросовое, казалось бы, стихотворение, находит удачную строку - по ней, как по проводнику, возвращается в состояние, при котором это было написано... Но тогда еще не было достаточного мастерства. А теперь - надо же! - получается свежо и интересно.

Первые годы после освобождения - психологическое, даже физиологическое неприятие прикосновения к теме лагеря. Чтобы описать правдиво состояние заключенного, надо было снова влезать в его шкуру А организм отторгал: невозможно жить и дышать так, как "это было там".. Но незримое присутствие этой "шкуры" все равно постоянно ощущалось:

"И боль моя становится не болью,

А частью жизни,

Сросшейся со мной".

В то же время возвращение к тому состоянию сулило возможность освободиться, скинуть с себя эту шкуру. Но она не сползала, приходилось сдирать вместе с кожей:

"А на темном стекле

Обнаженно,

До резкого света:

Ирреальная явь,

Темно-красные слезы мои".

Подстегивает осознание, что он все же должен сказать за тех, кто "не дополз, упал, не додышал..."

"Кто не жрал наркомовского хлеба, не сможет передать его вкус и запах. Говорить надо сейчас. Можно и потом, но потом будет другое".

... Каждый вечер Миша приносит мне новые пачки стихов. Я сначала прочитываю добросовестно, но в какой-то момент останавливаюсь и дальше не хочу. Возникает потребность поберечь себя и читателя. Предлагаю сокращения, указываю на непонятность для аудитории некоторых строф:

- За такими вещами надо лазить в специальные справочники!

Миша молча сгребает листы:

-Дети поймут!

Я понимаю, что сейчас должна проявить внимание и терпение, но иду на кухню и принимаюсь за приготовление ужина.

Спорим из-за уголовного жаргона, который я требую убрать - либо, в крайнем случае, делать сноски. Сходимся на компромиссах. Теме еще нужно будет вылежаться, отстояться, на это потребуются годы.

В поисках энергетики стиха поэт ищет новые выразительные средства, появляются словообразования типа: "слепо-зряще", "вожделюбы", "всезапойные катастрофы", "с зонтами-зрачками", "крестико-звезды"...

(Сейчас искала это словосочетание и прочла полностью предложение:

"На лице моем синем-пресинем

Ставят крестико-звезды, Россия".

Заметьте, в конце восьмидесятых поэт еще выводит Россию из-под удара, обращается к ней как бы жалуясь. Пока еще Россия - высшая инстанция: кто-то ставит крестико-звезды, а она должна рассудить. Через несколько лет он обязательно написал бы:

"СТАВИТ крестико-звезды РОССИЯ", без запятой в середине строки.)

Пока для него самое страшное - "слепо-зряще и жутко реял идол вождя", "садистские дознания в подвалах" и смак, с которым "дяди" из НКВД ломали подросткам кисти рук.

Пройдет немало времени, прежде чем поэт придет к выводу:

"Не в сталинщине только дело - народный зверь сжирал свое нутро".

Стихи на лагерную тематику впервые были включены в сборник "Смещение", изданный в Северо-Западном книжном издательстве в 1991 году. Он увидел свет почти одновременно со сборником "Судьбы мой поле". Такой дружной публикации во многом способствовала потеря нашей семьей старшего сына Глеба - автора просто пожалели и поторопились. "Смещение" посвящено Глебу, и подросток на титульном листе (в графическом изображении художником А. Савиным) на него похож.

После выхода этих книг Михаил Сопин был принят в Союз советских писателей, а через пару месяцев Союз развалился, так как перестал существовать Советский Союз.

Иронией судьбы и сборник стихов вологжанина в Архангельском книжном издательстве оказался едва ли не последним. Вологде предложили отныне заниматься своими авторами самостоятельно, что имело свои отрицательные стороны, но об этом - позже.

А у Миши появилась присказка:

- Стоит мне куда-то вступить, все тут же разваливается. Издал книгу - не стало издательства. Вступил в Союз писателей - развалился Союз. Только-только, с невероятным трудом стал превращаться в полноправного гражданина СССР - рухнула страна.

* * *

На холме - три тополя,

Три ракиты.

Три тропинки во поле

Перевиты.

Первой - шел я в ночь свою,

Второй - в счастье.

Третьей - в землю отчую

Возвращаться.

В том и дело, Родина,

В том и дело:

Каждый думал - пройдено,

Значит в дело.

Каждый верил - сказано,

Значит, к месту!

Отслужили слаженно

Злую мессу

Не царю небесному

Со владыкой,

А земному деспоту -

Дичи дикой.

Вместе славя, хлопали -

Врозь убиты.

На холме три тополя,

Три ракиты.

* * *

Со слепыми зрачками,

С обрубками крыл

Я по красному-красному полю проплыл.

Меж Цимлой и Соленым

Глотал плывуны,

Опираясь культями о стены страны.

Все здесь шло по модели:

Отрешенный народ

Сам себя раскуделит,

Сам себя перебьет.

"МАЗ" рванёт в две сторонки -

Вскрик хлестнет по волне.

Никакой похоронки

В безымянной войне.

И с зонтами-зрачками,

С обрубками крыл

Я по красному-красному воплю

Проплыл.

А в грозу, в промежутках,

Меж обвалов дождя

Слепо-зряче

И жутко

Реял

Идол вождя.

* * *

"Любовь, Отчизна,

Вождь - пустые звуки

Для тех, - шепчу, -

Кто чтит

Мундир, Указ.

Я Родину свою

Вблизи, вдали

Найду без вас

Душою, что болит -

Как у солдата

Отнятые руки.

В окопы - с ней,

В забои и в застенки.

Жрал грунт военный.

Помните, друзья:

Скипелись мы -

Как кладка древней стенки:

И подорвав,

Нас разделить нельзя.

* * *

Ужель до смерти мне отпущен

Путь среди чуждых сердцу вех?

Мольба раскаяний в грядущем

За беспредельный властный грех?

И так - чем дальше,

Тем суровей?

То слепо кайся, то греши.

На белом поле

Капли крови

Измученной моей души.

* * *

Под подбородком у меня свеча.

Ломаюсь я

Настенной тенью зыбкой.

И по стене сползает массой липкой

Культурная гримаса палача.

Я шел туда... куда меня вели.

Заплакала? Жива душа-калека!

Шаг первый мой -

Земного Человека.

Последний шаг -

Ничтожества земли.

* * *

Согреваюсь опять я

У белого стылого полымя,

Правым боком припав

К продувному

Судьбы пустырю.

И поет мне метелица

Голосом дикого голубя.

И с улыбкой замерзшей-

Не помню уж сколько,

Стою.

Через снежное поле

Теплее ловлю колыбельную.

И хочу, чтоб так длилось,

И ветру шепчу:

"Я дойду..."

И зеленой звездою

Снежинка

В ладонь мою белую

Опустилась, как с елки,

В опухшем голодном году.


27 июля 2003 г.

ПАМЯТИ МОЕЙ ЛИЦО БЕСКРОВНОЕ

Шаг второй

 

Обогащенный общением с Е.Ш. Галимовой, почувствовавший моральное право расстаться, хотя бы временно, с необходимостью ежедневно отрабатывать по восемь часов на производстве, Михаил садится за пишущую машинку и приступает к воплощению того, о чем заговорил еще в лагере:

"Есть в душе моей такая рана, что когда-то полыхнет огнем..."

Это и сейчас практически не освоенный пласт. Проникнуться во всей полноте темой может только тот, кто все это пережил. Переживших такое и сумевших не загинуть на этапе, не спиться, не вернуться назад в преступный мир, не выброситься на воле из окна - мало. Еще меньше таких, кто сумел-таки обойти эти загородки и... обрести голос - получить более-менее приемлемое образование. Наконец, ко всему этому впридачу (а может, именно это следует поставить на первое место!) - надо иметь талант!

Но даже уметь сказать - мало. Нужно еще быть услышанным, ощутить воспринимающую тебя аудиторию. Ну хотя бы немножко, чтобы уж не совсем в обитой подушками комнате звучала проба песни. Для массовой аудитории посыл: "Все люди - братья" - это же... теоретически. И чем человек интеллигентнее, тем труднее сделать это искренне!

Я заметила это по общению на "СТИХАХ.РУ". Люди готовы проникнуться болью ветерана Великой Отечественной войны:

"Но дымится земля под ногами

Десять лет,

Двадцать лет,

Тридцать лет",

- но их раздражает:

"Стоит над тундрой тень моя,

На сорок лет меня моложе".

- Сколько же можно помнить зло, ковыряя старые раны и повторять одни и те же круги ада? - говорит критик.

- О другом скажут другие, - отвечает поэт. - У меня не отболело.

- А может, приподняться над всей этой грязью? Подумать о душе? Дело чести - сохранить ее чистой.

- У меня не чистая, - говорит поэт и, подумав, добавляет: - В грязи истории.

- При чем тут история? Она всегда - не подарок. Вспомним Древний Рим, Ку-Клукс-Клан или режим Пол-Пота... Да мало ли примеров. Лучше обернись на себя.

- "От себя голова поседела".

- Чем же гордиться?

- Хочу, чтоб "после нас осталось две капли боли, но не море лжи..."

Есть психологический барьер: невозможность применить заповеди Христа по отношении к тому, кого по своему воспитанию и общественной формации считаешь намного ниже себя. Мы с Мишей не встретили практически ни одного воспоминания политзаключенных сталинских лагерей, где не было бы сказано нехороших слов в адрес уголовных. А ведь и те, и другие были порождением одной тоталитарной системы и вместе от нее страдали. В определенной степени - братья по несчастью, как в гофрированной картинке, где изображение зависит от угла падающих лучей. Александр Солженицын тоже смотрел на уголовный мир сверху вниз. Не сомневаюсь, у него были к тому веские причины. И все же, все же, все же... А поэт и критик продолжают свой бесконечный спор.

- Покайтесь перед нами, убийцы наши. Мы вам все простим, - говорит поэт.

- Кому каяться? И перед кем? Никого нет. Все умерли. Даже страны нет.

- Перед военным поколением детей.

- Но уже давно изданы повести Анатолия Приставкина, Виктора Астафьева. Тебя вон печатают. Мало кто читает, но ведь рот не затыкают. Это и есть покаяние. Даже фильм с таким названием вышел. Войны давно нет.

- Война продолжается. Плодятся ряды малолетних преступников, при царском режиме такого не было. Тюрьмы переполнены.

- Тоскуешь по царизму?

- Да нет. "Белое и красное крыло гибельной метелью замело».

- И что же ты предлагаешь?

- "Не дуди, полководец, в дуду,

Накликая другому беду.

Ты забудешь –

Возмездия птица

На гнездовье к тебе возвратится..."

Виляет история, делает такие повороты, что и в страшном сне не приснится. Вчерашний страдалец за народ - по сегодняшним меркам террорист. То Ленин и партия - "славься на все времена", теперь царя причислили к святым. А у поэта:

"К небу, в землю

Землистые лица.

Церковь в кружеве снежном –

Как челн.

Вздеты руки:

Крушить ли, молиться?

Но - кого?

Но - кому?

Но - о чем?"

С годами он все больше слышит голосов, на которые не может не откликаться.

Помните юношеское: "Я по крику, по хрипу, по шепоту различу

своего и врага"? Несколькими годами позже: "Сначала стон своих услышал, и много позже – хрип чужих".

А потом - ни своих, ни чужих, а просто:

"Следы сапог моих кровавых

Ведут –

Носками к алтарю..."

- Ну и мастер Вы, Михаил Николаевич, - говорят читатели. - Какого лирического героя себе выдумали!

Стихи Михаила Сопина проникнуты сочувствием ко всем униженным и осужденным обществом, не зависимо от зафиксированных в приговорах статей. Он не может иначе, ведь это с ними он делил пайку и нары там, где не принято было спрашивать: "За что сидишь?" Пришли по разным дорожкам - а теперь она общая. И охрана, кстати, на той же дорожке, одним мирром мазана (это хорошо показано С. Довлатовым в романе "Зона"). Администраторы даже больше к той дорожке прикованы невозможностью сделать карьеру где-то в другом имидже, потому что этот пласт в обществе наинизший.

...Врезалось в память прощание на станции Чепец, когда Михаил уже со справкой об освобождении ожидал транспорт, и его пригласил к себе в гости "гражданин начальник" - капитан Виктор Тарасович Лепко. Достал бутылку, стаканы.

- Тебе хорошо, - говорил капитан, плача, в расстегнутом мундире. - Ты идешь на волю. Можешь стать дворником, сторожем... кем угодно. Общаться с нормальными людьми и никогда сюда не возвращаться. А мне некуда освобождаться, у меня не хватит сил искать что-то другое. Я ничего не хочу и не могу...

* * * 

Из далей харьковские клены

Сквозь сумрак полувековой:

"Вставай, проклятьем заклейменный!" -

Шумят над белой головой.

Родимые,

Все так непросто:

В едином с вами

Я строю

Встаю,

Забитый на допросах,

Над бездной лагерной встаю.

Уходим мы...

Прощаться скоро

Придется,

Беженцы войны.

Сиротство красного террора -

Вы все в душе моей равны!

* * *

Прильну к земле -

Мольба со всех сторон:

"Склонись

Над красным

И над темным полем,

Оставь себе

В казеннике патрон

И в дикость масс

Кричи о мертвых нас,

Пока храпит

Стреноженная воля».

Как колос из земли -

Я весь из вас!

А лира, что ж,

Поэт - он ближе к Стеньке.

Есть те,

Что не уступят мест у касс.

А я свое не уступлю - у стенки.

Корабль судьбы

Вошел в политненастья.

Отшибленными легкими дыша,

Я знал:

Когда идея выше власти -

Пригвождена

К распятию

Душа.

Вот почему

В года большой недоли

Хрипящее ронял:

"Ку-ка-ре-ку!

Реку

Грядущую

Свободу-волю!

Ко-пе-еч-ку

По-дай-те

Ду-ра-ку..."

Хрипел -

В карьерный известняк,

В металл.

Тайгу гробастал

Со страною вместе.

Но зов мой

На-гора не долетал

Сквозь горизонт

Советского созвездья.

* * *

Нет в наших голосах

Идиллий.

В эпоху пряника-кнута

Под рельс звенящий

Мы ходили,

Считая версты и лета,

Сквозь проклятость без соцзащиты,

Сыны войны, совсем иной.

Державным страхом рот зашитый

Мычал проклятьем и виной.

* * *

Иллюзий нет.

Мой путь почти что пройден.

Каков итог? Осмыслим рубежи:

Впитал, вдышал я

Ужас малых родин,

Чтобы одной большой

Страдать и жить.

Жестокий век.

Жестокий личный опыт:

В нем ослепленье и прозренье в нем.

И что пришлось, отхлопав, перетопать,

Уж никаким не истребить огнем.

Тревожно так.

Тревожно мне. Тревожно.

Вдруг резко обернусь:

Глаза в глаза!

Все та же всеготовность.

Вновь возможно,

Команду дав: "Вперед!" -

Идти назад.

У нас все допустимо,

Зло и просто.

Достаточно сказать:

"Тьма - свет. Свет – тьма»,

И светоч коллективного ума

Не отличишь

От стадного уродства.

Вот только так -

Ни краешка, ни брода.

Уперлись в тупиковый гололёд.

Лишь только так –

От имени народа -

На плаху

Сам себя народ ведет.

И гул призывов массовых

Неистов!

Гулаговцам-отцам не угадать,

Куда пойдут сыны-рецедивисты:

В разбой, в забой

Иль под плотину, в гать.

Уральских и сибирских "оборонок"

В степи

Горбы

Без крыши замело.

И сонмы,

Миллионы похоронок

В страну

С востока,

С запада мело...

 

 


ПАМЯТИ МОЕЙ ЛИЦО БЕСКРОВНОЕ

Русло поэтической реки не вычисляется математически, одно вытекает из другого, дополняет, продолжает преобладающий поток. «Предвестный свет» можно отнести к обретению голоса. Три шага цикла «Памяти моей лицо бескровное» - более всего исповедь.

Недавно Михаил признался мне, что еще при подготовке «Предвестного света» выработал себе творческое направление, которому следовал в течение всей последующей жизни. Оно состояло из трех частей: обретение голоса; исповедь; проповедь. У этой триады есть общее - историко-культурный камертон.

ШАГ ПЕРВЫЙ

В нашу бытность в Перми несколько стихотворений Миши все же было напечатано в газетах, в основном на патриотическую тематику. Одно из них даже получила третий приз в юбилейном номере газеты "Молодая гвардия". Журналистка Таня Черепанова сказала:

- То, что у него сейчас публикуется, имени не сделает. Это обычно. Но у Михаила необычно богатая биография. И вот если он сумеет показать ее во всей полноте... Чтобы это пожелание начало воплощаться в жизнь, потребовалось не менее десяти лет. Пришлось набираться литературного опыта, а главное, занять позицию. Последнее было не просто. Я уже писала о том, что первые стихи, с которыми я познакомилась в лагерный период, по позиции почти не отличались от стихов обычного заключенного: жалоба на свою судьбу, тоска, обращение к природе... Многозначительные строки: "Рот в железе, грудь в железе..." появляются в стихотворении "Кобылица", и не случайно Михаил захотел увидеть его, единственное, опубликованным. Напечатали в строительной многотиражке – товарищ посодействовал. Крамолы редакция, по малограмотности, не заметила. Однако в целом протестность в творчестве для этого периода не характерна. Вспомним: ведь Сопин был осужден по уголовной статье, и нельзя сказать, чтобы совсем уж невинно. Мы не раз говорили на эту тему, Михаил честно рассуждал: - Нас нужно было призывать к порядку - натренированное на бойне поколение огольцов самого удалого возраста, которым ничего не страшно. Те, кто старше - шли в бой под присягой. Маленьким еще предстояло войти в жизнь под контролем взрослых. А у нас за спиной ничего, кроме собственных понятий о чести и морали. С нами что-то надо было делать, и власть пошла по наипростейшему пути: придавить, выловить, уничтожить, приковать к лесоповалу... Я думаю, и меня посадить следовало бы, но не так жестоко (23 года). Для осознания хватило бы двух лет. (Здесь кому-то очень будет интересно: а за что ты сам-то, брат, получил срок? Чтобы удовлетворить любопытство сразу, расскажу: за велосипед. По Харькову "баловали" компании-банды, милиция о них знала, но чтобы взять, нужен был повод. Михаил жил возле тракторного завода и от своих не отставал. Как-то компания шла из кино, растянувшись на квартал - в очередной раз смотрели "Бродягу". Впереди идущие пристали к парню и девушке, чтобы отнять велосипед, кто-то показал нож. Те закричали, подоспела милиция. Большинство взяли сразу, но «хвост» (в том числе Михаил) разбежался. Правоохранительные органы без труда установили имена всех. Сопин какое-то время скрывался, и даже отстреливался от милиции из-за железнодорожной насыпи. (Оружия у него было всегда спрятано предостаточно, любил его и умел пользоваться). "До сих пор благодарю Бога, что тогда не попал", - говорил мне. Судили по статье УК от 4.06.47.) Мы с Михаилом не раз рассуждали: его биография настолько уязвима, что ее можно подавать с самых разных позиций, и все будет правда. Захочешь осудить - уголовник, алкоголик, шизофреник, трудовая книжка раздута от бесчисленных перемен мест работы. И в то же время - поэт, философ, интереснейший собеседник, политпротестант, все дети от общения с ним в восторге. Вникать в психологию заключенных мне приходилось в силу обстоятельств. Я неоднократно ездила на поселение, дружба с бывшими арестантами продолжалась в Перми, а один из них даже приезжал к нам в Вологду. Горько констатировать: ни у одного из них не сложилась счастливо судьба на воле, хотя нарушения закона они больше не допускали. В самом Михаиле достаточно долго оставались не изжитыми черты, скажем так, не наилучшие для семейного уюта (это проявлялось только в нетрезвом виде). Многолетнее обесчеловечивание накладывало отпечаток. Михаил мне говорил: - Никому не посоветую выходить замуж за наших. Среди них нет того, кто способен составить семейное счастье.

Вот такая жесткая оценка. (Моя пермская подруга была замужем за Мишиным другом по имени Леха-Алексей. Когда-то был осужден за воровство. Зарок проститься с этим пороком дал себе еще в лагере и выполнил его в течение своей недлинной жизни (погиб от алкоголизма). Но мужем он был - никаким. В течение многих лет отученный от понятий семьи, он так и остался где-то между зоной и мнимой свободой.) Я говорила: - Миша, а ты? - Я не типичный.

В отличие от многих других, он был способен к самосовершенствованию или, выражаясь научно - к диалектическому мышлению. - Мишель, - растерянно говорил ему Леха, - ты же только вчера говорил одно, а сегодня другое. Ты где настоящий?

(Леха смотрел на Мишу снизу вверх. Он любил друга и знал наизусть его стихи, был готов преданно следовать за ним куда угодно, но не успевал поворачивать. Леха по природе был догматиком). - И вчера, и сегодня, - отвечал Миша. - Я ищу. (Общаясь с обитателями сайта "СТИХИ.РУ", я иногда встречаю замечания в адрес поэта: "Михаил Николаевич, а почему вы все время врете? Вы где настоящий?" - и тут же вспоминаю Леху). Но главное, что спасало Мишу от обычной судьбы освобожденного после столь длительного срока заключения - стихи. Еще в Перми я поняла, что у него бывает только два состояния. Первое - Миша трудоустроен, получает какие-то деньги, но я их практически не вижу, потому что они все равно пропиваются, да и муж "не подарок". И второе - Миша в очередной раз уволился с работы, устроился на диване в маленькой комнате, курит и пишет стихи. Трезвый, варит борщ и поет под гитару, прекрасный отец. Естественно, что я постепенно приходила к выводу: пусть лучше пишет. Но тут возникали мои родственники: - Как ты можешь терпеть тунеядца? При двух детях - и не работает! - Он работает, - отвечала я. - Даже больше, чем я. Пишет стихи. - Да разве это работа? Он ничего за них не получает! - Он в этом не виноват. Откуда вы взяли, что при социализме человек получает по труду?

Отношения с родственниками шли на разрыв... По-своему мудро рассуждала подруга: - К мужу надо относиться как к столу. Вот он стоит посреди комнаты, и если не очень мешает, ну и пусть стоит. Ничего тебе от него не надо, но авось пригодится. Выбросить всегда успеешь...

Я же знала, что без меня, без детей, к которым Миша очень привязан, он погибнет, сопьется и я же первая этого себе не прощу. И дети тоже.

Конечно же, Миша мучился унижением - тем, что из-за невостребованности призвания не может содержать семью. Тем важнее был для него первый приличный гонорар за книжку. Он внутренне распрямился. А это сказалось на всем.

* * *

Над белой бездной бытия –

Глаза, глаза...

Живых и бывших.

Читаю ли,

Молюсь ли я:

Прости, земля,

Меня убивших.

Кипит снегами полынья,

Бьет по лицу, по синей коже –

Стоит над тундрой

Тень моя,

На сорок лет

Меня моложе.

* * *

Услышь своих, Россия, не отпетых,

Кто не дополз, упал, не додышал.

У демагога - чистая анкета.

Моя - в грязи истории душа.

За всех послушай исповедь мою.

Чуть гарью потянуло –

Мы в строю:

В лесах, в забоях.

Всем напастям вровень

Твои, земля, изгойные, встают,

Чтоб биться до последней капли крови.

Гонимо ль, стыло, голодно ли, минно –

Там мы, уродцы, голытьба, шпана.

К отвергнутым

Закон не шел с повинной.

Нас гваздал ужас тыла и война.

Кто чист - в легенды.

Мы - в глухие были.

Все стройки коммунизма –

Наш дебют.

Нацисты не дожгли и не добили –

Простой расчет:

Свои своих добьют.

Пустое –

Запоздало разбираться,

Умершее, безмолвное будить.

Нас не было,

Обугленного братства.

Нас не было.

Победный свет, гряди.

Ликуй, народ:

"Чужой земли ни пяди!"

А мы под марши

Завершим свой круг.

Пусть никогда

Не вспоминают дяди,

Как нам ломали

Наказанья ради

Со смаком

О колено

Кисти рук.

Будь проклят,

Век, родители и мы,

Наручники, безумие тюрьмы:

Садистские дознания в подвале,

Где не было мучениям конца,

Где к милости напрасной не взывали,

Под сапогами лопаясь, сердца.

В глуши лесной или на Зуб-горе

В барачные оконца лагерей

Бьет ханавей*. Хоронит ханавей

Твоих, земля,

Увечных сыновей.

* Ханавей - состояние обреченности (из лексикона заключенных северных лагерей).


10 июля 2003 года.

ПО РАЗЛОМАМ ВОЕННОЙ ЗЕМЛИ

После войны Михаил, имеющий к тому времени пятиклассное образование, поступил в ремесленное училище и по его окончании был зачислен токарем на Харьковский тракторный завод недалеко от своего дома, где когда-то трудился военным спецом, испытателем танков его рано погибший отец. Надо ли уточнять, что подростки не только стояли у станков. У многих имелись дома, втайне от родителей (точнее, матерей-вдов, потерявших влияние на выросших детей), целые арсеналы отечественного и немецкого оружия. Зачем? А на всякий случай. Пошел на танцы, а там у тебя девушку отбивают. "Бах-бах..." И вот кто-то уже упал, а ватага врассыпную, и "никто ничего не видел".

И надо ли еще добавлять, что Михаил был в том строю не последним. Он оружие любил и владел им очень хорошо. Правда, говорит: "Человеческих жертв на мне нет. Бог упас. Но все могло быть".

Далее были скитания по стране - разумеется, не санкционированные ни железнодорожным билетом, ни милицией. В сорок девятом году Сопина арестовали за незаконное хранение оружие вместе с тысячами таких же огольцов. Меры по наведению порядка удачно вписались в хозяйственные потребности страны - тогда начали строить канал "Волго-Дон" и на сооружении Цимлянского водохранилища требовалось много даровой рабочей силы.

Через полтора года отпустили по амнистии (биография уже оказалась попорченной статьей уголовного кодекса, что при повторном аресте должно было прозвучать достаточно грозно). Однако это не помешало призыву в армию, где Михаил был зачислен в танковый десантный батальон - по тем временам, войска даже элитные. Он был водителем-механиком.

О послевоенной Красной Армии обычно отзываются хорошо: дедовщины еще нет. Однако вспомним фильм "Анкор, еще анкор", который никак не могут простить режиссеру Петру Тодоровскому генералы. Были, были и в той армии свои проблемы...

Одна из них - расслоение тех солдат и начальственного состава, кто был в зоне боевых действий и кто в ней не был. Опаленные войной, первые не признавали унижения, неуважения к личности, мелочности придирок со стороны тех, кто еще "пороха не нюхал". Они легко вступали в конфликты, реагировали нервно, могли стать непредсказуемыми в поведении. Например, заходит лейтенант в казарму перед сном, требует выстроиться по форме, а солдатам надоело обуваться-разуваться. Он сунул портянки под матрац, а сам голыми ногами - в сапоги. У лейтенанта взор зоркий:

- Это что такое у Вас из-под матраца торчит? Что за сопли? - Это не сопли, а солдатские портянки! - Мо-олчать! Вы в какой армии служите? - В американской! - Что-о-о?! - Вы что, сами не знаете, какая здесь армия? (И так далее).

Потом надерзившего вызывают в штабную комнату на проработку. И не когда-нибудь, а в час ночи, когда сон должен быть крепок. Однажды Михаил сорвался и, схватив автомат, побежал за лейтенантом. Началась операция по окружению. Он забаррикадировался в пирамиду с винтовками, готовый отстреливаться до последнего. У армейского руководства хватило мудрости уговорить взбунтовавшегося солдата сдаться, а доводить дело до трибунала они не захотели сами: это бросило бы на образцовую часть пятно. Проще представить солдата "дуриком". И Михаил был списан с "волчьим билетом", в котором указали, что согласно медицинскому диагнозу (шизофрения), такой-то не имеет право работать с техникой, моторами, и вообще быть принятым на какую-либо престижную, оплачиваемую работу. Этот военный билет сопровождал его потом по всей жизни, мешал, когда мы с Михаилом уже жили семьей. Приходит он, бывало, устроиться на работу, а там сразу требуют паспорт и военный билет. В паспорте написано, что он выдан по справке об освобождении. А в военном билете...

Михаил, как бы опомнившись, по карманам похлопает, улыбнется широко: - Забыл дома! Да вы на меня посмотрите: ну конечно, военнообязанный! Разве не видно сразу? (Фигура крепкая, грудь колесом). При тех должностях, на которые он устраивался, такого объяснения хватало...

* * *

Дымя,

Мимо изб,

Мимо пашен

Раскатно

Грохочет состав!

А юность

Мне машет и машет,

Тревожно

На цыпочки встав.

В бушлате,

Худая-худая,

Как в послевоенном селе.

Наверное, знает – куда я,

Глядит обреченно вослед.

Бомбежки,

Составы,

Обвалы

В жестоком остались былом.

Когда же ты, жизнь,

Миновала,

Со всем, что сбивало и жгло?!

По сердцу –

Скребущие звуки.

Постой!

Обернись в пол-лица...

Скажи мне,

Что этой разлуке

Не будет. Не будет конца!

Скажи!

Я могу возвратиться!

Хотя бы ладонь подыми!

Но поезд –

Ах, черная птица!..

Крылато качает дымы.

* * *

Как трудно уходить

Из той поры:

Открыл окно –

И в спелый дождь –

Руками!

За садом звезды,

Что твои костры.

Какое счастье

В этой жизни –

Память!

Давным-давно

Не тот уж

Блеск в глазах.

И мир не тот –

От яви до преданий.

А я и сотой доли не сказал

О том, что слышу,

К полю припадая.

Здесь, на земле

Случилось это все:

Ни ты меня,

Ни я тебя не бросил.

Но мертвый ветер

Разоренных сел

Нам не оставил

Ни руля, ни весел.

Холодные,

Голодные года

Сменили грохот

Тола и металла.

И вышло так,

Что вдруг и навсегда

Нас по Отчизне горькой

Разметало.

И мы с тобой

Такие не одни.

Ты говорила:

«Если выйти в поле,

То будет слышно,

Как летит над ним

Молчанье душ,

Запекшихся от боли».

* * *

Разметало

Сиротские рати

По разломам

Военной земли.

Никогда

Не собраться нам,

Братья.

Лиховеи наш путь замели.

За надежды,

Что были до мая,

За судьбой

Исковерканных нас –

До конца пронесу,

Не снимая,

Окровавленных

Дней ордена.

Бей сильнее,

Неистовей,

Память!

Все равно

Я на зов твой приду

В ту страну,

Что лежит за холмами

В октябре

В сорок первом году.

* * *

Подрывались.

Пропадали.

Стыли.

Многих ветер в поле отпевал.

Даже до жестокости простые

Жизни той не выразят слова.

Жил и я.

Страдал,

Как все живое.

И осталась

Память той беды –

Был заснят

С огромной головою,

А в руке –

Букетик лебеды.

Сверстники мои!

Мы входим

В чащу

Тех снегов,

Что заметут виски.

Но о наших

Судьбах преходящих

У живых

Не может быть тоски.

Мы пройдем.

И никуда не деться.

Как травой обочинной - пыльца.

От того,

Что называют детством,

Сохраним

Бессмертные сердца.

Ранний свет,

Глубинный свет печали –

Молчаливый

Призрак наших лиц.

Мы еще свое не откричали.

Мы еще своих не дозвались.

* * *

И мысль горит, и жизнь течет,

И есть у памяти свой счет...

Страшась отцовского клейма,

Пойдут сыны без биографий.

От сына отречется мать,

Ибо отрекшийся потрафил:

Рассек связующую нить.

Ни общей доли нет, ни боли.

Кого отрекшимся винить

За четвертованную долю?

Так народится гриб-гибрид,

Зачатый страхом и пороком,

И Мост Истории сгорит,

Края обуглив двум дорогам.

* * *

Цепь – свобода.

Бред – авторитет.

Яд – надежда, хлеб грядущих лет.

И орет

Под плотным кумачом

Проповедник,

Бывший палачом.

* * *

Океан выгибает дугой!

Все летит

Во взбесившемся гуде!

Ураган!

Ему нет берегов,

А вошел –

Ураганом не будет.

Может быть,

Ты мне этим и мил,

Что другим никогда не бываешь.

Развернулся,

Пошел напрямик,

Разбивая

И сам разбиваясь.

Вот и я

Так по свету кружил,

Как в просторы

Рванувшийся ветер!

Задыхаясь,

Входя в виражи,

Расшибался о дамбы столетья.

Но любил свою жизнь,

Что была!

Пронесла меня

Вольным и битым,

Добела закусив удила

По надеждам,

Годам и обидам.


5 июля 2003 года.

«Я РОЖДАЮСЬ ВОТ ЗДЕСЬ...»

Циклы "Я рождаюсь вот здесь..." и "По разломам военной земли" написаны в 1983-87 годах. Циклами они не задумывались. В разные годы создавались стихотворения, на самом деле их гораздо больше. Подборки составлены мной, чтобы помочь читателю проследить жизненный путь и творческий рост.

По ним видно, как быстро рос поэт мировоззренчески. Стихотворение "Ветераны" относится к 1983 году. Оно очень эмоционально и искренне, но еще достаточно традиционно-плакатно:

"За надежды,

Что были до мая,

За убитых и проклятых нас

Я уже никогда не снимаю

Окровавленных

Дней ордена..."

Хотя... стоп! Уже здесь есть строчка, резко нарушающая общепринятое в те годы восприятие итогов войны:

"За убитых и проклятых нас..."

Роман Виктора Астафьева "Прокляты и убиты" был опубликован в начале девяностых годов. Но "Предвестный свет", откуда взято стихотворение "Ветераны", вышел в 1985. Получается, что Астафьев и Сопин, каждый в своем жанре, шли в сходном направлении.

В 1987 году мысль углубляется, а краски сгущаются, становятся мрачнее:

"Так народится гриб-гибрид,

Зачатый страхом и пороком.

И мост Истории сгорит,

Края обуглив

Двум дорогам..."

Поэт будет заглядывать в Историю не только бесстрашнее и глубже, но и мудрее.

"Я по крику,

По хрипу,

По шепоту

Различу своего и врага..." -

пишет он о себе - подростке военного поколения. Несколькими годами позже:

"На стон своих я отозвался,

Затем услышал крик чужих".

А потом - вообще:

"... Бой отгремел.

В подлунном мире

Ни белых, ни большевиков".

Подобно Марине Цветаевой, он любит жизнь прощанием. Он и в жизни все время чувствовал себя на все время на краю, от лирического:

"Стою над обрывом. Улыбчиво плачу о чем-то..."

до трагического:

"Здесь жаждал я воли!

И вот от немыслимой воли

Как будто у края

Разверстой завис полыньи".

И я в семейной жизни с ним часто чувствовала возможность близкой разлуки навсегда, хотя, к счастью, пока Бог рассудил наоборот...

Хорошо зная строчки:

"Дай силу мысль моя, заступница,

На самом смертном в жизни рубеже!"

(2003 год)

- я открыла изданный двадцатью годами ранее "Предвестный свет" и даже с некоторым удивлением прочитала почти на то же самое, в смягченном варианте:

"... Так много здесь прошло бесследно

На этой горестной земле,

На рубеже моем последнем...»

Ощущение созрело уже тогда и не отпускает, но становятся более выразительными поэтические средства.

И еще одна особенность, которая сопровождает практически все творчество Сопина. Я иногда его спрашивала: "Как ты пишешь?" - "А я вижу то, что пишу. Смотрю и описываю". Но находясь мысленно в прошлом, он всегда знает, чем все это кончится и дает оценку, как правило, жесткую. Нежность обрывается трагедией:

"Гляну в зеркало. Вздрогну. И сам от себя отшатнусь..."

Он почти всегда смотрит на события с двух точек зрения: из прошлого и настоящего, иногда из будущего. Это делает стихи объемными, рождает стерео-эффект.

Интересно, что в его стихах нет столь любимого практически всеми пишущими обращения к раннему детству. (Исключением можно назвать стихотворение "Ударю в ладони", доработанное по настоянию Е.Ш. Галимовой). Это, конечно, не значит, что у маленького Миши не осталось довоенных впечатлений. Но 1941 год дал такой резкий сбой, что поэт обозначит другую дату своего рождения:

"Я рождаюсь вот здесь, в сорок первом..."

И самого начала войны у него нет. В сорок первом Миша уже достаточно большой - десять лет; наверняка он слушал военные сводки, участвовал в проводах на фронт. И все же для ребенка это пока достаточно абстрактно. Он рассказывал, что начало войны у него связывается с разбеганием по степи коней - начинались бомбежки. Первое настоящее эмоциональное потрясение:

"Исход коней с трагической земли..."

("1941")

И снова появляется двойное зрение:

" Я жив еще.

И до конца не знаю,

Как это все

Пройдет через меня".

Мальчик, конечно, не знает - разве что тревожно предчувствует. А автор знает очень много...

* * *

Ветряки пламенели

От червонного

Цвета заката.

Мужики собирались

И пели –

До стыни в груди!

Про зозулю-кукушку,

Что летела

Над отчею хатой...

Как лихих запорожцев

Атаман Дорошенко водил...

Пахло осенью терпко.

И возраста не было в теле.

Жизнь была еще вечностью.

Сердце не знало тоски.

Над осенними вербами

Птицы летели,

Летели,

В чистом небе вечернем

На степь развернув косяки.

Закачалась земля.

А потом

В тишине

Кто-то просто

«Умираю...» - сказал.

(Я скорее прочел по губам).

Разбегались стада.

Табуны торопились по просу.

Начиналась война.

Счет иной

Открывала судьба.

Пахло гарью и горечью

Поле под Красной Яругой.

Крестокрылые

Небо взорвали,

Мою тишину.

А потом

Много жизней

Пройду я,

Сомкнув круг за кругом.

Гляну в зеркало.

Вздрогну.

И сам от себя отшатнусь.

ДОЖДЬ СОРОК ПЕРВОГО ГОДА

Низкое небо.

Подводы.

Ночь. Непокой. Неуют.

Дождь сорок первого года

Падает в память мою.

Медленно.

Косо.

Отвесно.

Кажется –

Вечность шуршит

Каплями будущих песен

В детское поле души.

Будто бы хочет впечатать

Все, что кончается здесь:

Неповторимость печалей,

Неповторимость дождей.

Неповторимое детство –

Этот мгновенный пролог,

Зная,

Как долго мне греться

Памятью этих дорог.

1941

Ни седоков,

Ни окриков погони –

Видений бег?

Сквозь лунный хуторок

В ночное поле

Скачут,

Скачут кони

В ночное поле.

В призрачность дорог.

Вбирает даль,

Распахнутая настежь,

Безумный бег,

Срывающийся всхлип.

Им несть числа!

Ночной единой масти

Исход коней

С трагической земли.

Багровый свет –

То знаменье иль знамя?

Предвестный свет

Грядущего огня...

Я жив еще

И до конца не знаю,

Как это все

Пройдет через меня.

АВГУСТ

Медленно падает

В землю крестом колокольня.

Падает вечность

На белые лица солдат.

Огненным было

В том августе

Небо и поле.

Красные травы.

И красная в речке вода.

Тем, кто останется,

Будут иные рассветы.

В тех, кто уходит,

Понятья уже смещены.

Жизнь, что за болью,

Теперь непонятного цвета:

Августа,

Смерти,

Пожара,

Ночей

И войны.

Я не ушел.

Но в сегодняшнем

Мире великом

Вдруг задохнусь

Давним августом

В красной пыли

И закричу,

Раздираемый сотнями криков

Тех, что живыми

Сквозь август

Пройти не смогли.

* * *

Что случилось,

Молодость,

С тобою?

Говори

И не щади меня.

Расстреляв последнюю обойму,

Почему не вышла из огня?

Почему,

Взрывая крепость быта,

В сердце бьют

Обугленные дни?

Скольких мы оставили убитых,

Так и не успев

Похоронить!

Поле, поле...

Поле не пустое.

Я до самой смерти

Пронесу –

Жители,

Спешившие на стоны,

Псов голодных

Видели в лесу.

Я поверю

Снам и ворожеям.

Молодость,

У скорбного села

Почему осталась в окруженьи

И ко мне

Пробиться не смогла?!

Вспомню – плачу.

Не могу.

Нет власти:

Слышу,

Вижу,

Как идут бои.

На бегу

Редеющие части –

Годы отходящие мои.

ОГНЕВАЯ СТРАНА

Забери меня, память,

Домой пусти,

К тем дымам,

Что гуляли в овсе.

Огневая страна моей юности,

Ты во мне –

Навсегда, насовсем.

Обними меня

Давними стужами,

Чтоб не смог я

Уйти никуда!

Ослепленный тобой

И контуженный,

Не в свои

Завернул я года.

Ни огня.

Ни окопа.

Ни выстрела.

Раскаленный

Подай карабин!

И дождями

Бинты мои выстирай,

Забери ты меня,

Не губи.

Что ж ты, Родина,

Что же ты,

Что же ты?..

Никогда я не бил наугад.

Я по крику,

По хрипу,

По шепоту

Различу

Своего

И врага.


30 июня 2003 года.

ТЕМНЫМ БРОДОМ

Стихотворение (или маленькая поэма) было написано в 1987 году, напечатано в 1990. Однако тогда оно не сопровождалось комментарием о дедах, это все равно не опубликовали бы. Мы сделали это впервые в Интернете на сайте Стихи.ру в 2003 году и по откликам читателей увидели, насколько это было необходимо. Стихотворение сразу стало объемным. Подлинность в наше время поражает больше, чем даже очень хороший художественный вымысел.

Все, что о дедах - правда. Единственное, что можно добавить - таких судеб по разным родственным линиям было больше, всех доподлинно Михаил в силу возраста и политической обстановки знать не мог.

Наверное, толкований стихотворения "Лунным полем, темным бродом" будет много. Я же хочу сказать только об одной фразе:

"Два железных

Мне колечка

Молча на руки надел..."

Мне это видится обетом молчания, которое наложили деды, само того не ведая, на судьбу внука. Восемьдесят с лишним лет о таком в нашей стране было опасно говорить. Только сейчас появляются нетрадиционные толкования мотивов восстания Нестора Махно. А что касается внука...

"Вольный ветер.

Сам я волен.

Время сгладило межу..."

ЛУННЫМ ПОЛЕМ, ТЕМНЫМ БРОДОМ

Памяти моих шестерых украинских дедов по материнской линии

Афанасия (пропал в первую империалистическую)

Григория и Михаила-старшего – дроздовцев

Никиты – махновца

Петра – деда по прямой линии (в гражданскую – комкор и комиссар, в Великую Отечественную – рядовой; погиб на фронте)

Михаила-младшего (при немцах служил в полиции, ездил на белом коне; был арестован СМЕРШем, но освобожден по указанию из Москвы; впоследствии работал начальником смены на шахте и был убит на шахте Узловая при невыясненных обстоятельствах – похоже, сводили счеты).

Пуля - с фронта.

Тыл - немилость.

Жизнь – ракитовый листок.

Солнце к западу скатилось.

Белый месяц – на восток.

Тучки в небе

Хмарью строгой.

У калитки два коня.

Поджидают в путь-дорогу

Други-недруги меня.

Вьется Ворскла под горою.

Рожь во поле –

К ряду ряд.

О таких, как я, героях,

Тихо в полночь говорят...

Пропадешь, метель залает,

Мужики подтянут в лад:

«Ах, зачем ты,

Доля злая,

До Сибири довела».

Так веками и годами,

Выходя за ветряки,

Вложат в песню

Смысл кандальный

Про Сибирь,

Про Соловки.

Так и я.

Того же корня.

Долей, кровью, волей – в масть.

Да не вышло мне – покорно

Здесь вот

Намертво упасть.

Черны вороны полями.

Что мне, други, суждено?

За одним столом гуляли,

Пели песни про одно:

Все про дролю да про волю,

Да растреклятую вражду,

Про могилку под травою,

Коль придется на роду.

И пришлось бы...

Где ж напрасно

Льется кровушка ребят:

Кто – за белых,

Кто – за красных,

А все, землица, за тебя.

Вот и я,

Глухой порою,

Доли злой не сторонясь,

Без призыва стал героем.

Путь – железная стерня.

«Далеко ль, - спросил я, - други?»

Но друзьям не до меня.

Только свистнули подпруги.

Прокатился храп коня...

Старший молвил: «Недалечко!»

Младший в небо поглядел.

Два железных

Мне колечка

Молча на руки надел.

Боль отпустит да нахлынет.

Ни ответа, ни кивка.

Я все полем да полынью.

Други в седлах – по бокам.

Шел я лесом,

Шел я лугом.

Годы – речкою круги.

Где-то там остались други.

Лишь прощались – как враги.

Тучи – небом.

Травы – долом.

Ни ночлегов, ни коней,

Ни товарищей, ни дома

И дороги в память нет.

Вольный ветер.

Сам я волен.

Время сгладило межу.

Темным бродом,

Лунным полем

Путь заветный прохожу.

А за речкой, за рекою,

В милой сердцу стороне –

Полно, можно ли такое?

Сон тяжелый

Снится мне...


26 июня 2003 года.

«ПРЕДВЕСТНЫЙ СВЕТ»

"Предвестный свет". Казалось бы, что особенного в этом сочетании? А между тем, за такое название поэтического сборника в 1985 году редактор Северо-Западного книжного издательства (г. Архангельск) Елена Шамильевна Галимова попала в больницу.

Появление Михаила Николаевича литературной Вологдой было воспринято, вобщем, благожелательно, что для пермяков было удивительно. Еще когда мы готовились к переезду, друзья качали головами:

- Пробиться трудно везде. Но если в других городах могут появляться хоть какие-то возможности, то Вологда - нулевой номер. Там писатели стоят плотной стенкой и "чужих" не пропускают вообще.

"Чужих!" Но Миша появился по рекомендации самого непререкаемого для местных творческих работников авторитета. А Вологда была законопослушной.

(Там Миша впервые услышал обиходное в этих местах название Союза писателей - "Союзпис". "Союз... как?" - с интересом переспросил он.)

Первая подборка появилась в газете "Вологодский комсомолец", потом в газете "Красный Север". В 1985 году планировалось празднование 50-летия со Дня Победы. Особо патриотически настроенной публики среди пишущей братии не было, и странным образом на эту роль неплохо смотрелся Михаил. Тема Родины у него звучала очень искренне. В нем словно пробудился тот маленький солдат сорок первого года, уста которого были зашиты не одно десятилетие, и вот теперь он с каждым стихотворением все ярче обретал собственный голос!

Стоит заметить, что тема войны глазами детей в то время в советском искусстве была уже достаточно развита. Наиболее ярко это проявилось в кинематографии, вершинами можно считать фильмы Андрея Тарковского "Иваново детство" и Элема Климова "Иди и смотри". По выразительности и мастерству Сопину не сравниться с великими коллегами, но интересно, что он начинает там, где они окончили. Ни у Тарковского, ни у Климова не звучит то, о чем Сопин говорит в стихотворении "Ветераны" от их имени: "Опасны не раны, а сердца поразившая ложь!" Конечно, все это еще достаточно декларативно; скорее заявка, чем развитие темы. Но пройдет совсем немного времени, и тема станет едва ли не главной.

Перестройкой в обществе еще и не пахнет, а в стихотворении "Октябрь. Воскресный день..." (издано в 1985 году, написано чуть раньше) читаем:

"То в пламень чувств,

То в стылый веря разум,

Юродствуя,

Сметая алтари,

Стремясь со злом –

В себе! –

Покончить разом,

Мы столько бед

Успели натворить".

Тут же в стихотворении "Боль безъязыкой не была...":

"...Я сам творил тот суд посильно,

Чтоб смертный приговор отцу

Не подписать рукою сына".

Официальное общество еще полно самодовольности. Даже мыслящая интеллигенция, собирающаяся на кухнях, видит в своем противостоянии официозу нечто героическое. А Сопин уже без иллюзий:

"... Гляну в зеркало.

Вздрогну.

И сам от себя отшатнусь".

(Хочется высказать замечание относительно его манеры "рваной строки". Многих она приводила в недоумение и раздражает до сих пор, мне самой частенько хотелось "поужать". К тому есть и чисто практические соображения: рваная строка занимает слишком много места на странице, а после перестройки еще и платить за бумагу надо самим. Но Миша категорически не соглашался. Он очень большое значение придавал каждому акцентному слову, даже местоимению, вынося их в столбик. Получалось как бы биение пульса.)

...Кожинов переслал свою рекомендацию, адресованную еще Пермскому книжному издательству, в Архангельск. Сделал несколько поправок (в основном убрал выпады против живущих известных мастеров), а в остальном сгодилось. Вторую рекомендацию дал секретарь Вологодского отделения СП В. А. Оботуров.

Мише назначили редактора - Елену Шамильевну Галимову.

Татарское имя, но вряд ли можно найти другого специалиста, который столь тонко чувствовал бы русское слово! Ее профессия была наследственной. Отец прославился как исследователь-собиратель поморского фольклора. Сама Елена Шамильевна считалась одним из лучших - если не самым лучшим - редактором на Северо-Западе. Впоследствии она скажет Михаилу: "Ваша книжка была для меня редкостью и радостью. Не помню уже, сколько лет не работала с таким удовольствием". Она плохо себя чувствовала, ложилась в больницу и забирала с собой рукопись.

Еще один редактор этого издательства заметил: "Эту книжку можно разорвать по листочкам и раскидать по разным рукописям, а потом собрать и безошибочно назвать автора ".

Но для получения результата требовалась большая работа. Сроки "под юбилей" дали сжатые - два месяца, а рукопись оказалась большой и сырой. Почти каждое стихотворение возвращалось с почеркушками, восклицаниями-вопросами, плюсами-минусами, замечаниями типа: "А м.б., (может быть) лучше так?" И неоднократно! Долго бились над стихотворением "Ударю в ладони и вздрогну!" Елена Шамильевна считала его для рукописи принципиально важным, а Миша никак не мог довести до требуемой кондиции. Наконец, это получилось.

Оттрубив смену по слесарной профессии, Миша залегал на диван в дальней комнате нашей "хрущевки", закрывал дверь и заполнял пространство табачным дымом. Иногда это продолжалось далеко за полночь. Мы с детьми оставались в ближней: я на диване, один сын на раскладном диванчике, другой на полу...

Миша вспоминает, что жил тогда на разрыве. У него никогда прежде не было такой практики. Очень хотелось, чтобы книжка появилась и было состояние опасности, что рукопись изменится к худшему. Понимал, что она слишком велика по объему и было всего жалко. Признавался: когда рукопись была подготовлена, почувствовал себя настолько «измочаленным», что «сил хватило только на то, чтобы выдохнуть воздух», а скажи, что надо переделать еще раз... рухнет и не встанет.

Однако фундаментальное влияние сыграло положительную роль. Пошли новые добротные стихи: "Снега и синицы...", "Все прозрачнее верб купола...", "Дни мои давние...", "Если выйти в поле...", на фоне их стало терпимее расставаться с более слабым. В то же время другие урезались, и не всегда понятно, почему. Так, от "Узкоколейки" был отрезан "хвост", Миша очень об этом жалел. К несчастью, "хвост" потерялся - теперь, как видно, насовсем. В стихотворении "Плывет метель над крышей" словосочетание "стоит еврей-скрипач" заменили на "стареющий скрипач" (про евреев писать не полагалось). Вместо "Роковая звезда бездорожья" стало "Ни огня. Лишь звезда бездорожья..." (Вместо напевности - спотыканье). Но разве могло быть в нашей бурной социалистической жизни что-то роковым!

Впоследствии мы узнали, что Елена Шамильевна была не при чем. Она сама попала с этим сборником в переплет. Заставляя Мишу работать, перед своим начальством отстаивала то, что считала важным. Не всегда это было возможным. Потом она говорила: даже то, что в конечном счете вышло, можно считать прорывом.

Неожиданным препятствием к публикации стало название сборника. Миша назвал его "Предвестный свет", что привело начальство Галимовой в замешательство. Какой может быть предвестный свет, когда и так светло? Это что еще за намеки? Какие следует ожидать вести? Но тут Миша уперся. Он стал объяснять по телефону, что это всего-навсего означает свет грядущей Победы для мальчика сорок первого года. Там и строчки в стихотворении (1941) есть: "Знаменье ли, знамя, предвестный свет грядущего огня..."

Объяснение было признано убедительным, и название оставили. А Галимова после всех этих перипетий слегла в больницу.

(К сожалению, Галимова была первым и последним редактором, которого Миша вспоминает с глубокой благодарностью. Он говорит, что и сейчас стоит перед ней на коленях.)

А для него самого выход поэтического сборника имел еще одно важное значение: он перестал "укрываться" от собственных сыновей. Раньше мы с ним вместе ничего не говорили детям о прошлом отца, боялись. Ведь они были воспитанниками советской школы и у них могло возникнуть чувство неполноценности, если рядом с именем их отца (а, следовательно, и с их именами) будет "тюрьма, лагерь". Но вот лежит книжка тиражом в пять тысяч экземпляров, на ней напечатано: Михаил Сопин, и теперь он, состоявшийся поэт, имеет право не стыдиться судьбы, высказывать мнение, каким бы непривычным и парадоксальным оно ни казалось!

* * *

Ударю в ладони –

И вздрогну:

Какой я счастливый!

Цветет и шумит

То, что будет

Войной сожжено.

Ударю в ладони –

Обвалится иней,

Как ливень.

С годами – все тише.

Потом перейдет в обложной.

Забытое вспомню:

Деревню,

Ребят и салазки!..

Лежанка гудит.

И сижу я –

Ладони к огню.

Заплачу от счастья,

Придумаю нежность и ласку,

Как был я любим,

Проходя по земле,

Сочиню.

Когда от печали –

Ни света,

Ни слов,

Ни спасенья,

Как будто ты загнан

На речку,

На тоненький лед –

Мне радует сердце

Беседа со степью осенней.

Зажмурюсь – и тут же

Над памятью

Солнце встает.

* * *

Снега и синицы!

Живут же –

Такими невинными!

Раскинула черный

Судьба надо мной парашют.

Мне снится – не снится

В полуночь

Луна над овинами.

И я на коленях

О чем-то

Кого-то прошу...

Снега и синицы!

Живут же –

Такими беспечными!

Прости меня,

Слышишь,

Не знаю, за что -

Но прости...

И дальше иду

По годам

И с годами заплечными:

Не знал я, не ведал,

Что память

Так тяжко нести.

Снега и синицы!

Живут же такими веселыми!

А я прохожу

По размытой зыбучести дня.

И яростно мерзну,

Шагая горящими селами,

И память

Из прошлого

Не отпускает меня...

* * *

Подрывались.

Пропадали.

Стыли.

Многих ветер в поле отпевал.

Даже до жестокости простые

Жизни той не выразят слова.

Жил и я.

Страдал,

Как все живое.

И осталась

Память той беды –

Был заснят

С огромной головою,

А в руке –

Букетик лебеды.

Сверстники мои!

Мы входим

В чащу

Тех снегов,

Что заметут виски.

Но о наших

Судьбах преходящих

У живых

Не может быть тоски.

Мы пройдем,

И никуда не деться,

Как травой обочинной –

Пыльца.

От того,

Что называют детством,

Сохраним

Бессмертные сердца.

Ранний свет,

Глубинный свет печали –

Молчаливый

Призрак наших лиц.

Мы еще свое не откричали.

Мы еще своих не дозвались.

* * *

Боль безъязыкой

Не была.

Умеющему слышать – проще:

Когда молчат колокола,

Я слышу звон

Осенней рощи.

Я помню –

В зареве костра

Гортанные чужие речи,

Что миром будет

Править страх,

Сердца и души искалечив.

Так будет длиться –

К году год,

Чтоб сердце праведное

Сжалось.

Любовь

Навечно отомрет

И предрассудком

Станет жалость...

Но дух мой верил

В высший суд!

Я сам творил

Тот суд посильно,

Чтоб смертный

Приговор отцу

Не подписать

Рукою сына.

ЛОСЬ

Вспыхнет выстрел.

Стает дым зыбучий.

Заскольжу я,

Будто бы по льду.

Закружусь

Отчаянно и жгуче

И к земле

Печальной припаду.

Припаду теперь

Уже навеки,

Вечность

Сердцем

Ощутив в ночи,

Как снежок

Опустится на веки,

Птица-ворон

Где-то прокричит.

И заплачу.

Горлом перебитым

Прохриплю

В нетленный

Свет небес

О душе,

Сорвавшейся с орбиты,

В первый раз

О жизни

И себе.

* * *

Лунно. Просветленно.

Тучи дальние.

Вечер тих.

Посвети,

Вечерняя звезда моя,

Посвети.

Через вьюги,

Через поле льдистое

Посвети мне, Русь.

Я приду к тебе,

Одной-единственной,

Сердцем отзовусь.

* * *

Октябрь. Воскресный день.

Воронья стая.

Ну что, душа,

Что стало нам ясней?

Как много вьюг

Легло в судьбу,

Не тая.

И снова – снег.

Октябрьский. Первый снег.

То в пламень чувств,

То в стылый веря разум,

Юродствуя,

Сметая алтари,

Стремясь со злом –

В себе! –

Покончить разом,

Мы столько бед

Успели натворить.

* * *

Еще люблю –

Как никогда –

Поля вечерние,

Былинные.

И поезда,

Но поезда

С дымами

Низкими и длинными!

Еще влекут меня

Пути

И перелески золоченые,

И переклички звездных птиц

Над бездной

Белою и черною.

Еще не кончена страда:

Пою.

Дышу.

Касаюсь озими,

Пока не вымыты года

Судьбы моей

Дождями поздними.

* * *

Путь-дорога

Раскатная, санная,

Лихо под гору

Шла до поры...

Все ли отдано

Нежное самое

Беззащитным сердцам детворы?

Сколько помнится,

Сколько не помнится!

Оттого-то и сердцу больней –

Все пронзительней

Свет над околицей,

Чистый свет

Остающихся дней.

* * *

И будет дождь.

И ветер –

Лют, отчаян!

Увижу жизнь –

Как чей-то

Свет в окне.

И навсегда

С былым

Своим прощаясь,

Прощу я тех,

Что не прощали мне.

И будет ночь –

Безбрежная,

Как вечность.

И встану я

У краешка в ночи.

Через обрыв

Печалью человечьей

Мне

Дальний голос

Предков

Прокричит.

Осенней ночью

Тоненькой струною

Порвется жизнь.

Душа моя

Сгорит.

И полетит

Над миром и страною

Печальным светом,

Как метеорит.

ЧЕРЕЗ СТОЛЕТИЕ

Я не знаю,

Поют ли теперь

Перепелки во ржи –

Когда можно, как в воду,

Войти

В знойный запах над рожью!

Пусть никто обо мне

Никогда не услышит:

«Он жил...»

Я хожу и сейчас

Под дождями,

Тайгой, бездорожьем.

Пропадаю в туманах

И лугом дышу голубым,

И полынью,

И запахом

Яблонь и вишен!..

В это трудно поверить –

Как был я богат,

Как любим!

Все вошло в мое сердце.

Все вижу, все слышу.

Я приветствую жизнь:

Лошадей

И луга,

И луну.

Голоса поездов,

Пассажиров,

Названия станций.

И в рассветы столетий

Входя,

С головой утону,

Чтоб душою и сердцем

Остаться,

Остаться,

Остаться.

Вы летите, летите

К желанной

Далекой звезде!

Я останусь навек –

Там,

Где детство,

Как привкус от вишен!

Где любая изба

Проскрипит вам:

«Он только что вышел».

Журавлей над Россией

Спросите –

Ответят:

«Он здесь».


21 июня 2003 года.

К ЛИКАМ ХРАМОВ БРЕВЕНЧАТЫХ

Мы рассылали стихи по толстым и тонким журналам, но получали стереотипные отказы с дежурным вылавливанием "блох" (что, впрочем, могло считаться вполне справедливым), а также: "К сожалению, редакционный портфель переполнен..."

Редким просветом порадовало письмо из Красноярска от Виктора Астафьева. Миша решился послать ему стихи, потому что Астафьев долго жил в Перми. Тогда он еще не был столь знаменит, А вдруг не откажет? И Виктор Петрович ответил - на двух страничках, положительно. Запомнилась характерная, чисто астафьевская фраза про собаку, которая уж если бросилась лаять, так должна и за порты хватать. Как бы совет - будь, Миша, смелее. Переписку оборвали мы сами: если человек сказал доброе слово, это еще не значит, что его надо эксплуатировать до упора. Виктор Петрович - не поэт и не издатель. Сибирь - далеко... Однако этой поддержкой мы жили долго и до сих пор вспоминаем с благодарностью, как протянутую в ледоход соломинку.

Однажды Миша сказал: - Я долго думал, к кому хотел бы обратиться по крупному счету, и нашел два имени: Лев Анненский и Вадим Кожинов. Но Анненский более историк литературы, работает по прошлому. А Кожинов - по современности. Я напишу Кожинову. Мы отобрали восемь-девять стихотворений.

Прошло полгода, а, может, и больше. Мы почти забыли об этом письме - мало ли кто нам не ответил?! И вдруг приходит член Союза, поэт Витя Болотов:

- Вот, я нашел это в издательстве - валялось среди рукописей. Увидел твое имя и подумал, что, может, тебе пригодится.

Мы взяли листок и обомлели: это была Кожиновская рекомендация к публикации.

Чтобы понять значимость этого факта, надо вспомнить, что означало в семидесятые годы имя Вадим Кожинов. Это был литературный Бог и бунтарь, самый уважаемый критик для тех, кто хотел считать себя передовой интеллигенцией. Он сделал имя Николаю Рубцову. Среди тех, кого он "выводил в люди" - Анатолий Прасолов, Анатолий Жигулин, Николай Тряпкин, Виктор Лапшин... Уже одно упоминание фамилии Кожинов рядом с именем неизвестного автора дорого стоило и могло считаться сенсацией.

Первая реакция - бурная радость. И... оторопение. Ну и что? Рекомендация САМОГО Кожинова полгода валяется в издательстве, и никакой реакции. Можно представить, как "стояла бы на ушах" литературная Пермь, напиши Кожинов такое о ком-то другом!

Но зачем эта рецензия нам здесь, дома? Повесить на стенку? Показывать знакомым? Она была направлена совершенно точно, по адресу - издателям.

В начале января 1982 года в редакцию газеты "Молодая гвардия" пришел запрос: выслать на учебу в ВКШ (Высшую комсомольскую школу) журналиста. Выбор ложился на меня. Я сначала хотела отказаться: много работы, маленькие дети... И чему я там научусь?.. Тем более - на сорок дней...

Но вдруг Миша сказал: - Мы управимся без тебя. Поезжай. Найди в Москве Кожинова и расскажи обо мне. ... В первый раз Кожинов назначил мне встречу в Доме архитекторов: он там должен был читать лекцию на вечере памяти Рубцова. Я пришла почти за час до начала, села в первом ряду. Слушала, боясь проронить слово. Потом лектор пригласил всех посмотреть фильм о Рубцове, и я послушно пошла в кинозал. А когда вспыхнул свет, оказалось, что Кожинов давно ушел.

Не буду утомлять длинным рассказом, как я пыталась добиться встречи вторично. Наконец, он сдался - предложил пообщаться в фойе Союза писателей. С первых слов стало понятно: Вадиму Валерьяновичу надо от меня отделаться. Он держал под мышкой стопку исторических книг и вежливо разъяснил:

- Я вообще отошел от поэзии, видите - теперь занимаюсь историей.

Я еще что-то говорила о пермской безысходке, об отношении к его рекомендации... Он несколько вальяжно развел руками:

- Ну если со мной не считаются в Перми, может быть, посчитаются в Вологде. Пусть едет в Вологду. (Так "запросто"!)

Потом подал мне пальто, и пока я застегивала пуговицы, оглянулась - в фойе уже никого нет.

Вот так получалось, что все мои "героические" усилия кончились ничем.

На следующий день у нас в ВКШ по программе было большое, на целый день, мероприятие на ВДНХ. Мы, учащиеся-переростки, сидели врассыпную в большом актовом зале. Одиночное место было выбрать нетрудно: просторные ряды, рассчитанные на массовую аудиторию, полукружьем, как в цирке, уходили вверх. Ничего не помню, о чем там говорилось, потому что весь день сочиняла и переписывала письмо Кожинову. Много чего написала: об украинских дедах, о войне, о тюрьме... Послала без обратного адреса - чтобы не было соблазна проверить, дошло ли.

А когда вернулась в Пермь, Миша показал конверт с московским адресом, а в нем вырванный из блокнота миниатюрный листочек с несколькими теплыми фразами: "Дорогой Миша! Мне тоже 50 лет..." - и в конце подпись: В. Кожинов. Никаких конкретных рекомендаций, но указывался домашний телефон.

В течение месяца, заглядывая в маленькую комнату нашей хрущевки (на день она превращалась в рабочий кабинет), я замечала: Михаил подолгу сидит на подоконнике и смотрит на дальний лес. На тот самый тополек, который: "Протяни мне ладонь, тополек..." Мысленно прощался. А потом сказал: - Я поеду в Вологду.

Решиться на это для семьи было очень непросто. У меня была хорошая работа, уже какое-то имя в пермской журналистике. Младший сын, десяти лет, подавал надежды в игре на виолончели и его хотели подготовить для выступления с симфоническим оркестром. Его преподаватель и слышать не хотел, чтобы Петя куда-то уезжал! (Кстати, по приезде в Вологду Петя первоначально бросил музыку вообще).

Миша позвонил по московскому телефону. И услышал: - Деньги на билет до Вологды есть? - Найдутся. В трубке послышались гудки.

Решили, что он сначала поедет один - найдет работу. Потом поменяем квартиру.

В Вологде у нас никого не было. Правда, знакомый физик Володя ездил от своего научного института на вологодскую мебельную фабрику "Прогресс" налаживать аппаратуру, с кем-то там познакомился. Но не до такой же степени, чтобы просить постоя для приятеля! Да еще такого, как Михаил...

Мы видели, что Володя боится. Но человек мягкий - не смог отказать! Миша не подвел.

На вокзале его встретил человек от Кожинова - сотрудник общества охраны памятников истории и культуры Михаил Иванович Карачев.

Устроившись слесарем на "Прогресс", Миша перешел жить в рабочее общежитие. В областной газете "Красный Север" ему сделали подборку стихов. Эта газета считалась престижной – новым сантехником заинтересовался сам директор фабрики, Герой Социалистического труда Степанов. Вызвал к себе, спросил о зарплате. Это был, конечно, мизер.

- Небось, если тебе в другом месте дадут на червонец больше, сразу побежишь? - заметил директор. - Если мне платят на червонец больше, значит, больше уважают мой труд. Степанов некоторое время шагал по кабинету. Потом сказал: - Мы шли туда, куда нас пошлют. - А мы шли туда сами, - парировал сантехник. Ответ понравился. - Иди к коменданту общежития, скажи, что я велел – пусть найдет тебе комнату...

("Это был властительный самодур, - охарактеризовал впоследствии Степанова Михаил Николаевич. - Но, как истинный воспитанник Сталинской эпохи, он не боялся брать на себя ответственность и на ветер слов не бросал. Умный ничего не сделает там, где поможет вот такой...")

Комендантом оказался милейший старичок Иван Федосеевич. Они прошли по первому этажу и Миша облюбовал комнату бывшей парикмахерской. Выпили с Иваном Федосеевичем по рюмцу... Теперь Миша жил среди зеркал, впервые в жизни - почти как в однокомнатной квартире. Это принесло ощущение защищенности. Односменная работа помогла вработаться в литературный режим. С оказией мы переправили ему из Перми пишущую машинку. В свободное время гулял вдоль берега реки и смотрел на церкви.

Писал домой шутливые письма: "Избави боже от тоски - ходить в сортир по-воровски!" (В общежитии не работала канализация, и люди бегали в кусты на так называемое "Поле дураков" - пустырь напротив, где собирались алкоголики.)

* * * 

Облака, облака...

Над летящими в хмарь колокольнями

Ветры гонят и гонят

Остатки легенд и былин.

Чем-то вы мою жизнь,

Мою ниву судьбы так напомнили,

Сиротливые церкви

И тучи в бездонной дали.

Чувство вечных утрат,

Непонятно каких опасений,

Разобрать не могу –

На каком языке говорят,

Будто я, проходя,

Упаду в гололедье осеннем,

И прольется навек

Невзначай опрокинутый взгляд.

Мокрый снег полетит

На ресницы:

Так грустно, так цепко!

Поплывут облака,

Осенив мой печальный удел.

А над берегом так же

Стоять будет русская церковь,

На которую я,

Проходя по России,

Глядел.

* * *

Здесь я в детстве летал!

И в нежнейшем ракитовом лепете

Есть мой радостный голос.

Так больше теперь не поют.

Злые силы меня Превратили в ослепшего лебедя

И пустили на волю,

Открыв заповедник-уют.

Крылья волю почуяли,

Если взлетали, вы знаете!

Небо, воля и крылья

И ветры манили меня.

Ведь глухие сердца

Не сумели лишить меня памяти –

Чем я жил и живу,

Буду жить до последнего дня.

Время желтых ракит.

...За последними, может, метелями

Там, в суровом краю,

Если слышишь меня,

Ты поймешь,

Для кого на земле,

Окантованной пихтами-елями,

Пишет тайные знаки,

Шипя по периметру, дождь.

Время желтых ракит...

Как мы поздно становимся мудрыми,

Так нелепо приветствуя

Мыслей не наших полон.

Лики храмов бревенчатых,

Слушайте голос заутрени:

Возвратилась душа моя

К вам,

На последний поклон.

 

* * *

Плачу я, что ли,

Листвою осеннею наземь...

Что-то привиделось,

Что-то припомнилось мне...

Поле ты, поле,

Единственный свет мой

И праздник!

Тени дождей,

Отраженные в давнем окне.

К ним припаду,

Чтобы памятью

Здесь отогреться.

И загудят

Мне в зеленых полях

Поезда!

И зазвенят

Проржавевшие

Старые рельсы,

Что заросли

И теперь не ведут никуда...

* * *

Все прозрачнее

Верб купола.

Что-то бьется во мне,

Что-то ропщет.

Это память

Беззвучно всплыла,

Как луна

Над осеннею рощей.

Вроде, не было

Явных причин,

Но душа

Что-то ищет незряче:

То ли кто-то

Забытый,

Кричит,

То ли кто-то,

Отвергнутый,

Плачет.

 

* * *

- Душа моя,

О чем жалеть?

Так много здесь

Прошло бесследно –

На этой горестной земле,

На рубеже моем последнем...

- О том,

Что билось и рвалось,

О том, что плакало и пело,

О жизни,

Что любил до слез

Так тяжело и неумело.

 

* * *

Дни мои

Давние

Словно под сердцем

Осколки.

Гляну в былое:

Как трудно

Прожил на земле!

Что-то забылось...

И все-таки

В памяти столько,

Что для другого

Хватило б

На тысячу лет.

Прежде,

Чем стану землей,

Поклонюсь троекратно

Отчему полю,

К которому

Болью приник.

Ты не поток,

Уходящий в меня

Безвозвратно, -

Входишь,

Навек превращаясь

В горючий родник.

Мир мой осенний,

Отрада моя и спасенье,

Видишь –

Над лугом

Над бывшим

Туманный платок...

Мир мой осенний,

Надежды моей воскресенье,

Не обдели меня

Поздней твоей теплотой.


15 июня 2003 г.

ЖУРАВУШКА

Конец семидесятых - пожалуй, самый тяжелый период в мирной жизни. Иллюзии о душевном обретении вне лагер-ных стен рассеялись. Средства на жизнь давала работа сле-сарем-сантехником (кстати, Михаил был хорошим слеса-рем), но на одном месте подолгу не задерживался. Контакт с коллективом всегда обращался пьянкой и просаживанием и без того нищей зарплаты. Стремился найти местечко в ко-тельной с круглосуточными и ночными дежурствами. Впро-чем, желающие составить компанию по выпивке находились и без сантехников.

Нередко это происходило в той же котельной. (На этом сайте Михаила Николаевича иногда называют профессио-нальным поэтом. Если иметь в виду Союз писателей СССР (России) - да, он был принят в него в 50 лет, как раз перед развалом. Если же говорить о профессии как средстве к су-ществованию, Михаил им не был никогда. Гонорар за сбор-ники стихов получал трижды: первый - проели, на второй мы купили сыну виолончель, в третий раз все пропало при гай-даровской реформе.)

...Стихи не печатали, как я считаю, по нескольким причи-нам.

Непроходная тематика. В то время у всех на слуху был Высоцкий, люди ходили с гитарами. Миша тоже хорошо пел под семиструнную гитару (природная украинская музыкаль-ность), но свое:

"Не кипит, не бьется в берега

Черная река судьбы зловещая.

От кого мне было так завещано -

За одну две жизни прошагать?

Белый пар скользит по валунам,

Как дыханье трудное, неровное.

Памяти моей лицо бескровное -

На лету замерзшая волна.

И с тех пор, за криками пурги

Слышу, если вслушиваюсь пристально,

Лай собачий и глухие выстрелы,

И хрипящий шепот: "Помоги!.."

(Последние две строки он выговаривал с напором, под-черкивая каждое слово, а "Помоги!.." - глухо, с угасанием, потом - долгая пауза.)

Богема слушала, опрокидывала стаканы:

- Миша, но ведь это - тюрьма.

У Перми уже определились свои кумиры, своя поэтиче-ская школа во главе с очень хорошим поэтом Алексеем Ре-шетовым. Миша не вписывался - он был "не свой". К тому же, его элементарно боялись: вчерашний уголовник с не-предсказуемым поведением.

Была и внутренняя, достаточно глубокая причина. Когда Михаил уже выехал в Вологду и я на год осталась с детьми одна, стала разбирать рукописи и поняла, что цельную книгу делать не из чего. При отдельных очень удачных строчках и да-же стихах все требует доработки. Я сложила рукописи в бумажные мешки и при переезде в Вологду загрузила их. В новую квартиру они не умещались - пришлось отнести в подвал. Однажды нашу сарайку разграбили, в мешках шари-лись, листы разлетелись по подвалу...

Кое-что помню наизусть. Было длинное стихотворение - полностью его не восстановить, и может, оно того и не стоит. Но вот эти строчки, смеясь, мы повторяли очень часто:

"А котята - "Мяу!"

А котята - "Мяса!"

Кончен, кончен мясоед

Для кошачьих классов.

Нынче крысы ходят -

Шасть, шасть, шасть!

Нынче крысы в моде,

Нынче крысам всласть..."

Это было период дефицита. Наш младший трехлетний сын очень любил мясо и все время его просил. Я говорила, что посажу его на ступеньки у обкома партии, научу кричать погромче "Мяса!", а сама спрячусь рядышком в кустах.

Еще была песня в народном стиле, мы мечтали, чтобы ее исполнила Людмила Зыкина. Она мне очень нравилась, но мы потеряли текст. Я не могла вспомнить все и стала про-сить Мишу восстановить по обрывкам. Но он тоже не пом-нил. Написал другое - по-своему хорошо, но я хотела старое. Так и думали, что не найдется никогда... И вдруг сегодня ут-ром в старом ворохе рукописей мелькнул желтый листочек. И теперь могу привести первоначальный текст полностью:

"Пришла осенняя прохлада

Дорожкой белой под уклон

В мою единственную радость -

Так запоздавшее тепло.

Зачем-зачем легли туманы?

Зачем несбывшиеся сны?

Калина - горькая, как память,

Дожди, как слезы, солоны.

Зачем осиновые листья

Качнул багровый ураган?

Зачем ты, иней серебристый,

Упал на дальние луга?

Перекликаясь с облаками,

Шумят снегов перепела!

Калина - горькая, как память,

Метелью белой зацвела".

...А тогда, четверть века назад, Миша пришел выпивши с этой только что сочиненной песней, пел ее и упрашивал ме-ня подобрать мелодию на пианино, а я не умела; тыкал од-ним пальцем и плакал; стал просить подыграть десятилетне-го сына, который учился во втором классе музыкальной школы. Я потом серьезно поговорила с сыном - чтобы он старался получше учиться, потому что у папы хорошие стихи и песни, он сам записывать ноты не умеет, а кроме нас, ему помогать некому.

Некоторые стихи были политически не безобидными, и когда на смену Брежневу пришел Андропов, Миша очень пе-репугался и хотел бежать в лес (мы жили у парковой зоны), немедленно жечь рукописи. Дело было к ночи. Я удерживала его и говорила, что если это сделать сейчас, огонь будет ви-ден издалека и тут же задержат - причем, не за политику, а за разжигание костра в неположенном месте. А заодно и предметом сжигания поинтересуются...

Хотел покончить самоубийством - наелся таблеток. Я вы-звала "Скорую". Врач поинтересовался о мотиве. Я ответи-ла: "Стихи не печатают». - "Хорошие стихи?" - "Хорошие". Врач больше ничего не спросил.

Когда в очередной раз получил мощный "отпих" в Перм-ском отделении Союза писателей СССР, принес стихотво-рение "Журавушки" и плакал. Мне тогда казалось, что это последнее, что он написал в жизни:

"Раньше было - сожгут на костре,

А теперь от пожарищ устали.

И ведется отлов и отстрел

По поющим, отставшим от стаи.

Успокойся, душа, не боли!

В этой жизни случаются миги.

В Красной книге уже журавли.

В Красной книге...

Журавушки в книге».

Миша мечтал связаться с русским зарубежьем, надеясь найти там понимание. Неизвестно, было бы это к лучшему или худшему - но что не случилось, того не случилось. У нас не было связей.

**************

Стихи, которые приведены ниже, Миша оставил мне, час-тично записанные в виде песен на магнитофонную ленту - на память перед своим отъездом в Вологду. (Год я с детьми жила одна и даже была готова к тому, что Михаил не вер-нется вообще). Я часто слушала эту запись, когда остава-лась одна. Но детям тоже нравилось, особенно старшему сыну - ему уже было 12. Однако запись была очень некаче-ственной. Потом магнитофоны устарели, а переписать на кассету не удалось, хотя один наш друг очень старался: он был профессиональным физиком и мастером на все руки...

* * *

У стенок, в воронках,

Во рвах, на холмах, у рябинки -

По отчему краю

Без вас не отыщешь версты:

Могилы забвенья,

Фанерные звездочки, бирки,

Крест-накрест березы

Да русские в поле кресты.

Я ветры прошу,

Ребятишкам шепчу:

«Осторожно

Касайтесь камней,

Чернобокой ракиты и трав.

Здесь - думы страны,

Без чего вам прожить невозможно...»

Взывающий к миру,

Глаза застилает мне прах,

Проходит сквозь ставни,

Влетает в холодные сенцы.

Разбиться-забиться,

Не выкричать

Лиха в лета.

Так свято, так тяжко,

Отчизна,

Не знаю - как сердце

Не ахнет фугасом,

Вобрав свою боль

И впитав.

* * *

Живых из живых

Вырывали без списков осколки.

И вечностью было -

До третьих дожить кочетов.

Мы шли в неизвестность

На год, на мгновенье, на сколько?

Живые с убитых

Срывали в дорогу кто что.

В большом лиховее

Достаточно малого блага:

Ладони в колени,

Свернуться, в скирду завалясь.

И грела живого

Пробитая пулей телага,

Так нынче - уверен -

Не греют тузов соболя.

И снилась не бойня,

Не трасс пулеметных качели:

Мне - кони с цветами в зубах,

Их несла половодьем весна.

О сколько ж их было

В судьбе моей,

Страшных кочевий!

И видевших сны,

И не вставших из вечного сна...

* * *

Над страною пустых колоколен,

Когда выстонут в поле сычи,

Руки выпластав

В аспидном поле,

Безответно душа прокричит.

Тишина. Пролетает зарница.

Глухота. Дольний ветер утих.

Может быть, это давнее снится -

Вижу сам себя в минном пути?

Зной донской по траншейным уступам?

Что ж, оставим потери свои.

Мы за всех бесконечно преступны,

Кто сорвется,

Сойдет с колеи,

Кто - без принципа,

Кто - по уставу.

Жизнь моя,

Окликай их вослед,

Убеждай,

Что еще не устала

Жить и верить

На этой земле.

* * *

Все иду,

Как маленький,

По степи бездонной,

Будто меня маменька

Прогнала из дома.

И летят без жалости,

Бьют дожди навылет

За мои ли шалости,

За грехи мои ли.

По глазам - тяжелый дым

Стылого застолья.

Для потерь и для беды -

Полное раздолье.

Не дорога, маета.

Моросно-туманно.

Если, мама, что не так -

Ты прости мне,

Мама...

Будто только лишь для нас

Не к дороге обувь.

Декабрем легла весна.

Травы - под сугробы.

Через поле -

Лунный след.

Все ли в жизни нужно?

Не гаси, родная, свет

В заверети вьюжной.

* * *

От себя голова поседела.

Соучастьем других не дури:

Я б сегодня

Под дулом не сделал,

Что бездумно вчера натворил.

Чьим восторгом шалел,

Словно бредом?

Не своей правотой принимал...

Забывал,

Где ударил, где предал,

Поглупев от чужого ума.

Доброта ли, любовь - показуха!

Глубоко безразличен ко всем.

Потому-то и в глотке не сухо -

То в соленой, то в горькой росе.

Только нет,

Не оглох я от быта.

Мне и мертвому боль суждена.

Кем-то, может,

Но мной не забыта

Ни своя, ни чужая вина.

Где-то мы от родимых и близких

Ради мест призовых отреклись,

И глядят сквозь снега обелиски

С болевой

Напряженностью лиц.

* * *

Вперед, моей жизни лошадка,

Так стыло, так тягостно тут.

Мне больно, мне горько, мне жалко

Плодящих в сердцах пустоту.

Какие ж вы были смешные!

Вам первое место - в строю.

Ложились снега обложные

В апрельскую душу мою.

Глаза - подо льдами кувшинки,

А в них - серебристая дробь.

К пушинке слетает пушинка,

К сугробу ложится сугроб.

* * *

Вернуться б, вернуться

Молвы разминировать поле!

Вот хватки! Вот лица!

Куда мне от них... Вот они!

Здесь жаждал я воли!

И вдруг от избыточной воли

Как будто у края

Разверстой завис полыньи.

И вздрогну от мысли,

Что сердце у вас на прицеле.

На что опереться?

На чем задержаться, на чем?

У бездны стою.

А считал - у достигнутой цели.

Легчайшего ветра,

Достаточно ветра в плечо.

Как будто я проклят

И загнан насильно на землю,

Так горько, так слыло,

За хлябями хлябь без конца.

Подайте мне чашу,

Налейте мне, недруги, зелья,

Полнее, по-царски,

Настоя на ваших сердцах!


 

8 июня 2003 г.

 

ВСТУПЛЕНИЕ

В 1967 году я была принята младшим литературным сотрудником идеологического отдела газеты «Молодая гвардия» Пермского обкома ВЛКСМ. Случилось так, что я переписывалась с заключенным из северных пермских лагерей. Иногда он присылал стихи. Тематика обычная для заключенных, но какая выразительность!

«Я загинул до срока
Клеверинкой у ржи.
Черный во поле колос,
Меня удержи...»

Весной 1968 года наш редактор ушел в отпуск, а вместо его поставили человека, к которому я могла обратиться с просьбой. Я попросила разрешения дать мне неделю «без содержания», чтобы добраться на север и увидеть автора необычных стихов, на что временный начальник ответил:

- Зачем без содержания? Я тебе подпишу командировку.

- Но это - лагерь. Маловероятно, что будет материал для газеты.

- И не надо. Этот материал у тебя «не получится». Может же что-то у журналиста не получиться!

Так я выехала по командировке на поселение Глубинное Чердынского района, что имело многозначительные последствия.

Роковым оказалось слово «командировка». Дело в том, что как только началась зона, по всей протяженности пути с меня не спускали глаз, приставляли охрану, рассказывая, какие ужасные люди тут сидят (перечислялись статьи): изнасилуют, убьют и прочее. Когда, наконец, добралась до Глубинного, поселили в гостевой административной комнате, а автора стихов Михаила Сопина привели в сопровождении солдата.

Он ходил за нами по пятам до вечера. Но солдат был обыкновенным призывником, и мне кажется, ему в конце концов стало стыдно так следить за людьми, которым друг с другом хорошо. И он оставил нас в покое.

Михаил сказал:

- Они боялись выпустить тебя из поля зрения не потому, что здесь опасно. И я уже не подконвойный - это же не лагерь, а поселение. Это они не за тебя, а ТЕБЯ боятся как официального представителя прессы. А вдруг ты увидишь то, что НЕ НАДО ИМ...

Здесь много чего можно увидеть и узнать. Тебе надо было приезжать просто как женщине к мужчине, и тогда всем будет все равно.

Впоследствии я так и делала. Когда у Михаила закончился срок, мы поженились.

Рассказывать о нравах тех мест можно много, но сегодня речь о стихах.

 

ЖЕЛТЫЕ ТЕТРАДИ

... Первые тетради со стихами не сохранились: зная, что обязательно отберут перед отправкой на этап, автор их сжег - не хотел чужих глаз. Но к концу заключения (на поселении) надзор ослаб.

Когда мы познакомились, Михаилу было 37 лет. У него было несколько плотно исписанных общих тетрадей в клеточку. Для сохранности он попросил меня увезти все это в Пермь.

Я начала разбираться и поняла, насколько это трудно. Бисерный почерк в каждую строку, карандашный текст на пожелтевших страницах местами полустерся. Величайшая экономия бумаги - на одной странице по два столбика. Только в одном месте я нашла нечто похожее на дневник (несколько страниц), но тут же все обрывалось. Было очевидно, что автору этот стиль самовыражения не близок.

По структуре стихи казались похожими: длинное "разгонное" начало, и вдруг (обычно концовка) - поражающее. Как будто автор пробирался через долгие дебри, чтобы уяснить для самого себя какой-то очень важный смысл, и вот наконец-то выплыл к берегу.

Со временем я поняла: чтобы составить представление, стоящее ли это стихотворение, надо сразу заглянуть в конец. Но иногда хотелось задержаться на строчках и посередине:

"Я хотел бы забыться
От всего и от всех,
Я хотел бы забиться
В березняк, словно снег..."

Я сделала выписки удачных строчек и стихов - не смотря на фрагментарность и незаконченность, получился выразительный поэтический сборник с неповторимым лицом. Конечно, никакое издательство не приняло бы его в печать, но знакомый физик сделал ксерокопии и это ходило по рукам.

Стихи последнего периода уже были краткими (разгонное начало Миша научился отсекать или обходился без него). Поражали звукопись, музыкальность - рифма и внутренняя аллитерация почти по всей строке (и это при том, что человек имел за плечами всего десять классов заочной школы и никогда не учился литературе профессионально).

Например, в стихотворении «Не сказывай, не сказывай...» читаем:

"...Печаль ЮГоЮ Газовой ГлаЗА ЗАпеленала...",
"Про[стая ли], про[стая ли]
Твоя кручина разве,
Когда слезинки [стаяли]... "
«Весь свет поСТЫЛ и [СТАЛ не мил] -
... и дом колотит
[ставнями]...",

и после всего этого распева - смысловая концовка, как удар:

"И дом колотит ставнями, как по щекам ладони".

Такие стихи, как "Родные плачущие вербы...", "Не заблудился я...", "Вода, вода..." - до сих пор считаю в числе лучших.

 

Т.П.

* * *

Метелью заметает тротуары,
Качаются и стонут провода.
И ветер, шелестя по листьям старым,
Бежит, как будто память по годам.
И вижу я сквозь снежные заносы
И изморозь желтеющей хвои
Любимые каштановые косы
И грустные слегка глаза твои.
И под окном твоим два старых вяза,
Ветвями обнимая синеву,
Как с давнего прочтенного рассказа,
Передо мной встают, как наяву.

 

* * *

Не тронь, пускай лежит
Под толстым слоем пыли
Все то, чем жилы мы,
С тобою столько лет.
Мы все в свои года
Мечтали и любили.
Горели на огне.
И грелись на золе...
Не тронь, пускай лежит,
Что нынче стало старым.
И у тебя
Святое есть свое.
Зачем, чтоб шелестя
Листом по тротуарам,
Лишь из-под нас самих
Кружа, его несло.
Пройдет немного лет -
И прошлое истлеет,
Как тлеет падь
В оврагах старых дней.
А то - бывает -
Вспомнишь что,
И станет вдруг светлее
От полыхнувших
В памяти огней.

 

* * *

Не сказывай, не сказывай
О горечи финала.
Метель югою газовой
Глаза запеленала.
Простая ли,
Простая ли
Твоя кручина разве,
Когда слезинки стаяли
И покатили наземь?
Весь свет померк
И стал немил,
Больное сердце донял,
И дом колотит ставнями,
Как по щекам ладони.

 

* * *

Есть в душе моей такая рана -
Может, много, жизнь, еще шагнем -
Только знаю: поздно или рано
Полыхнет, как в полночи огнем.
И сгорит - без углей и без пепла,
Без сифонов и без кочерег,
То, что лет и жгло, и крепло,
То, что столько в жизни я берег:
И любовь, и горечь, и обманы,
Колос чувств и долгий голод в нем...
Есть в душе моей такая рана,
Что когда-то полыхнет огнем.

 

* * *

Вода, вода...
Гляжу в тебя,
Гляжу до головокруженья,
И забываю счет годам
От сопричастности к движению.
Как будто я тебе сродни,
Но до поры очеловечен.
Как будто бы я сам родник,
Из этой вечности возник
По ней иду
И путь мой вечен.

 

* * *

Родные плачущие вербы!
Глухое дальнее село!
Я б не любил тебя, наверно,
Так обреченно,
Так светло,
Когда б над каждым
Черным злаком
Не убивался сердцем я,
Когда б сам с тобой не плакал,
Отчизна светлая моя!

 

(У последнего стихотворения есть более поздний вариант...)

 

Отзыв...
Aport Ranker
ГАЗЕТА БАЕМИСТ-1

БАЕМИСТ-2

АНТАНА

СПИСОК
КНИГ
ИЗДАТЕЛЬСТВА
"ЭРА"

ЛИТЕРАТУРНОЕ 
АГЕНТСТВО

ДНЕВНИК
ПИСАТЕЛЯ

ПУБЛИКАЦИИ

САКАНГБУК

САКАНСАЙТ