СМЕРТЬ ПОЭТА

Из незаконченной книги "AVE MEDIA"


1

Пушкин лежал навзничь, недвижим и тих, глаза его были широко раскрыты. Конец… Пуля, только что влетевшая в грудь, все еще жужжала в ушах. Вздор… Пули и ядра, идущие во фрунт, беззвучны, как говорят наука и опыт. Следовательно, пуля прошла мимо. И до сих пор летит. Сон…

Пушкин приподнялся на локтях и понял, что лежит в своей спальне, и муха, невесть откуда взявшаяся здесь в январе, жужжит и кружит над головой. Видать, оттаяла где-то на чердаке, а все это, видать, только лишь сон, то бишь: дуэль и пуля, и вызов фон Геккерена, и визит в посольство… И в самом деле, причудливое сочетание — Данзас и Дантес — имя секунданта, как бы происходящее из имени противника, что только во сне и объяснимо. И пресловутая кольчуга, якобы поддетая французом под камзол…

Что-то еще было страшное и черное во сне, что-то, стоящее посреди заснеженного поля, и слово какое-то было как название ему. Нечто вроде тыр… или тра

Нет уж, с меня довольно! Господь, кому порой искренне верю, или фатум, кому верю безусловно, послали мне сей сон-предупреждение, и ныне — никаких больше интриг и выстрелов. Как говорят гусарики: Пусть лучше лопнет моя совесть, чем лопнет мой мочевой пузырь. Когда бишь я запустил гусарикам это словцо? Да уж лет пять тому…

Не имея права распоряжаться тем, что мне не принадлежит, а представляет собой нечаянный дар Божий, в отличие от так называемых чести и достоинства, я отказываю Вам в сатисфакции, милостивый государь.

Да полноте, дар ли тут? Вот вопрос вопросов, мучивший всю жизнь: дается ли нам блистательный гений с рождением, либо он плод трудов долгих, ночей бессонных? В первом случае, я не должен подставлять под пулю чудесный сосуд, наполненный неизвестно кем и непонятно для чего, во втором… Впрочем, и во втором — тоже.

Откинувшись на подушку, Пушкин приблизил ладонь к глазам и вдруг увидел излом на линии жизни, коего не замечал прежде, и вдруг ясно осознал, проснувшись окончательно: то, что он сейчас помнит — вовсе никакой не сон…

Перед ним была правая ладонь — не врожденные знаки судьбы, а карта уже совершенных событий. Впрочем, и в хиромантию он верил не всегда… А кошмарный сон, вернее, его первая часть — Данзас и Дантес — есть настоящее происшествие. Не далее как сегодня утром он получил вызов от Геккерена-Дантеса, не далее как сегодня пополудни ехал по городу и на мосту встретил Данзаса, и затем они проследовали в голландское посольство, где под портретом ихнего короля имели объяснение с советником, и Данзас, верный старой дружбе, согласился быть назавтра его секундантом.

После он приехал домой, несколько минут поговорил с женкой, которая едва встала с постели, поднялся к себе, прилег на оттоманку… Он был уверен, что не промахнется, убьет соперника, не ранит, формально исполнив поединок, а именно убьет — убьет, не потому, что только так можно положить конец изнурительной интриге, нет, интрига будет двигаться всю жизнь, пока он женат на этой женщине, что он предвидел задолго до того, как сказал свое же ву амур

Он уничтожит его, будто какое-то кусачее насекомое, которое бьют только за то, чтобы оно не мешало, да чтоб другим кусачкам неповадно было летать… Пушкин представил фон Геккерена вроде какого-то жучка, мелкого и вредного, за ним семенил большой жук фон Геккерен, его приемный отец, тут их обоих стало жалко, и Пушкин заснул, и снилось ему, что он проснулся наутро, и они поехали, секунданты отмерили барьер, поставили вешки, противник выстрелил и пуля — казалось, он видит, как она летит — с хрустом вошла ему в грудь…

Затем была какая-то картина, полная ужаса посреди белого поля под серым небом, что-то черное зловеще гудело в поле, и слово сливалось с гулом:

Тыра… Тран…

Пушкин вскочил и принялся быстро ходить по комнате от окна к окну, как если бы внутри него помещался заводной механизм. Походя вымыл руки и лицо из кувшина, обтерся, вдруг замер с полотенцем в руках, прислушиваясь, потом сорвался и побежал, воинственно размахивая полотенцем:

— Вот я т-тебя!

Да не догнал: жирная черная муха, скользнув по стеклу, почуяла махровую смерть, унеслась высоко под потолок к плафону, затихнув где-то между амуром и облаком…

Вот и мне бы так. История зашла слишком далеко. Ни умирать я не собираюсь, ни убивать. Слишком оно нудно и мелко — насекомые. Помню, сочинял отличный отрывок в деревне, да не закончил, и что помешало? Комары…

Черт! Вот и сейчас кто-то ползет по ступенькам…

Осень, деревня. Он еще не женат. Томленье, наливки, крепостные девки… И комары, особенно их развелось в том году. Пишется какая-то чепуха, сама собой: очаровательная, дескать, осень… Вздор! Как все жители севера, я скорее люблю весну, нежели осень, надо быть больным душевно, чтобы прелесть в увяданье найти. И нашел-таки — слово за слово.

Слово, если оно цепляет слово, уже не остановить. Вот и лепишь свой собственный образ, имадже, а другие думают, что ты и есть он: легкий такой, до женского полу охочий, весь из себя шампанский… Записать. Слово шампанский применительно к персонажу какому-нибудь… Веселенький оборот. И нарочито глупый. Отставить. Да кто же это там все скрыпит и скрыпит внизу?

Пушкин подлетел к двери и распахнул ее: посередине лестницы, со свечой, старчески грузно двигался Никитка. Увидев хозяина, он замер в неловкой позе, воск золотой нитью на ступеньку мелькнул.

— Ты что гадишь тут, а? — взвился Пушкин, — Что уставился, как на покойника, м…а ты грешная? Чего надо, говори!

— Тут ентот… — Никитка махнул подсвечником. — Молодой человек просится, во-вторых уже. Я горю: барин не принимают. А он горит: не уйду, буду до утра кругом ходить. Вот ента… — Никитка протянул карточку, Пушкин глянул: имя ничего ему не говорило.

— Ну так проси, — сказал он, вдруг почуяв что-то нехорошее в груди, холодное: а ну как посол от фон Геккерена, с переговорами… И если будут подходящие условия… И если полностью соблюсти ентот…

Имадже. Ты не стихи сочиняешь — ты только и делаешь, что все время пишешь свой имадже. И к концу жизни нас уже как бы двое: ты да твой Имадж, и одному Богу известно, насколько разнятся оба существа.

2

Молодой человек, появившийся на пороге, был одет по штатской форме, но Пушкин сразу признал в нем юнкера — по выправке и особому, лишь юнкерам присущему взору: как если бы он уж побывал в кровавых переделках, и не офицером собирается стать согласно расписанию, а разжалован, к примеру, за дуэль… Знаем мы вас!

Лицо его казалась знакомым, впрочем, возможно, вся штука была в его типичности: нынешние молодые мужчины и женщины, выбирая какой-то новый идеал, в итоге стремились быть просто похожими друг на друга…

Пушкин предложил гостю пахитосу. Закинув ногу на ногу, они некоторое время молча курили в креслах у камина, ожидая, пока Никитка запалит огонь. Если это человек фон Геккерена, и коль скоро условиями будет публичное извинение, я, пожалуй их приму. Удалюсь в деревню, буду с музой дружить, репу выращивать, как Цинциннат.

С первых же слов Пушкин понял, что ошибся. То не был посланец Дантеса: юнкер принес ему на суд собственные стихи. Пушкин махнул рукой.

— Вот вам четверть часа, — молвил он. — Читайте свое сочинение.

То был маленький подарок судьбы в сей роковой вечер, ибо есть веская причина, позволяющая стерпеть любого новичка: именно те мгновения, когда он прокашливается, чтобы начать, и ты ждешь с тайным трепетом и ревностью — он это или не он? И, хотя Пушкин прослушал, просмотрел, наверное, уже тысячу верст стихов, этот таинственный он так до сих пор и не объявился, что втайне радовало, так как он есть никто иной как вестник смерти, ибо в одном языке в одно и то же время может быть только один — он.

Юноша развернул свиток и, наклонившись поближе к огню, поскольку в комнате уже темнело, стал сбивчиво, заикаясь, то и дело стирая ладонью пот со лба, происходящий, впрочем, от близкого пламени, — читать. Пушкин слушал внимательно, пальцами поддерживая лоб, хмурился… Это было ужасно, ужасные стихи, но было в них нечто пронзительное, задевающее самою душу… Правда, оно не имело никакого отношения, собственно, к стихотворчеству.

— Извольте взглянуть, — протянул руку Пушкин, когда юноша кончил, и, пробежав глазами свиток, рассеянно хлопнул им по колену.

Сей молодой петушок полагает, что сочинительство — это не мучительное перечеркивание черновиков, не кропотливое высиживание жопой каждой строки, а легкое и приятное занятие, словно запуск мыльных пузырей, чему его научил, разумеется, никто иной как сам Пушкин. И далее: он идет в поэты не потому что полюбил слово, а потому что хочет славы и благосклонности дам. Если бы в нашем обществе ценились не герои, а — смешно подумать, но, допустим — какие-нибудь купцы, то молодой человек не пошел бы в юнкерскую школу, а занялся маклачеством, водил бы, скажем, арбузные баржи из Астрахани… Поэзия для него не цель, а средство достижения цели.

Впрочем, стихи в журнал сгодятся, поправить только… Но не в качестве их, собственно, дело, а в самой сути, от которой Пушкина бросило в холодный пот… То ли оно нарочно подстроено и является частью общей интриги, то ли юноша действительно не понимает, к кому он пришел и, главное, когда?

Овладев собой, Пушкин произнес небрежно:

— Ну, допустим, со звуком у вас получилось… А как с запахом?

Юнкер молча смотрел на него, чуть приоткрыв рот, принявшись от смущения тереть пол носком сапога.

— Я имею в виду ничто иное как то, — сказал Пушкин, — что вы выгодно изображаете мир и хорошо его слышите, но действительные предметы, милостивый государь, не только смотрятся, но еще и, с позволения сказать, пахнут. И коль скоро вы описываете сцену дуэли, то наряду с шумом выстрела и жужжаньем пули не могли бы не подметить и запах пороха, верно?

— И правда! — рассмеялся гость. — Но в остальном? Я так волнуюсь… Ваше мнение, сударь…

— Я как раз и собираюсь его изложить, — сухо сказал Пушкин. — Мне, между прочим, кажется, что здесь в какой-то мере плагиат, милостивый государь.

— Как можно-с!

— Вы между делом, случайно, не читали мой роман в стихах?

— Как не читать-с? Всему свету известно…

— Тогда вы не могли не обратить внимание на один эпизод в шестой главе. Там как раз гибнет на дуэли некий молодой поэт, именно от руки жестокой, равнодушной.

— Ну да, Александр Сергеевич, я прекрасно помню. Но в этом стихотворении, — юноша указал пальцем на свиток, — проблема рассматривается совершенно под другим углом.

— Какая проблема?

— Проблема гибели пиита.

— И под каким же углом?

— Под углом чести. И совести. Чести — самого пиита, а совести — его жестокого, равнодушного убийцы.

— Ну и что? В моем романе проблема гибели пиита рассматривается именно под тем же самым углом. И ничего нового в философском смысле ваше стихотворение не добавляет.

— Позвольте возразить-с! Ваш пиит Ленский — никому не известный пиит, такой же, как многие, он пишет стихи, как все. Данный же пиит, — юноша вновь потряс в сторону свитка дрожащим перстом, — зрелый, тонкий, с позволения сказать, великий пиит.

— Чем же великий пиит отличается от невеликого пиита? С точки зрения жизни и смерти?

— Великий пиит, — юноша уже не на шутку разволновался, — находится в особых отношениях с жизнью и смертью. Он уже не полностью принадлежит себе. Он должен заботиться о своем здоровье как никто другой, в чем и есть весь пафос стихотворения. И если великий пиит, паче чаяния, рискует своей жизнью, в поединке или там, на войне, дурак он, а не великий пиит.

Повисла тяжелая пауза. Пушкин вновь услышал муху, согревшуюся от тепла камина у себя на плафоне. Он поднял глаза, пытаясь рассмотреть ее на облачном фоне. Молодой человек тоже поднял глаза.

— Что-с? — тихо спросил Пушкин.

— Что-с, — эхом отозвался гость.

— Дурак? — тихо спросил Пушкин.

— Дурак-с, — тихо ответил гость.

— Позвольте спросить, вы кого-то определенно имели в виду или так?

— Ну это… Общие, теоретические соображения.

— Ах оставьте, — Пушкин махнул рукой. — Давайте-ка лучше разберем по словам. В сущности, оно все весьма косноязычно, невразумительно. Ваш пиит… Кстати, почему вы все пиит да пиит? Сие слово старомодно. Так и пишите: Погиб поэт, невольник славы… Кстати, почему славы? Не кажется ли вам, что лучше было бы сказать заложник славы, а если невольник, то невольник, ну, скажем, чести. Да, именно! Невольник чести — это звучит. С винцом в груди — это никуда не годится! А я, братец, сам бы не прочь сейчас немного винца, да нельзя…

Пушкин рассмеялся. Завтра к полудню, когда все будет кончено, он закажет грандиозный обед. Можно пригласить и молодого пиита, для общего веселья. Надо только уточнить, как его зовут: вылетело уж из головы. Они определенно где-то встречались раньше — Пушкин помнил и высокий чистый лоб, и тонкие усики… Вот интересная мысль: допустим, фон Геккерен завтра не промахнется, а у этого юноши уже готово стихотворение, явно намекающее на некоторые обстоятельства. И пусть оно жалкое, неумелое, но, в известный момент пущенное в свет… Молодой человек сразу станет модным поэтом, достанет из под подушки еще какие-нибудь стихи… Так вот и делаются имена.

— Вы когда-нибудь думали о своем имидже? — спросил Пушкин.

— О чем-с?

— Об имидже-с? Разве вам не знакомо сие словцо? Модное нынче словцо, печатка с англицкого. Имидж по-англицки вы знаете что? Вот ведь беда! Нам, русским, не хватает родных слов и мы всюду тычем чужие, что ужасно. Кстати, ваше стихотворение, вы уж извините, построено как-то не по-русски. Слишком смахивает на перевод с французского…

Пушкин не ожидал такой реакции на свои слова. Юноша вдруг побледнел, задрожал заметно, с губ его посыпались какие-то невразумительные междометия.

— Что с вами? — переполошился Пушкин. — Хотите воды? Или морошки… Вы, верно, больны!

— Нет, я вполне здоров, — сказал гость глухим голосом. — Я только хочу… Это стихотворение…

Он оправил сюртук, прочистил горло и вдруг заговорил совершенно другим тоном, холодным и твердым, как дают показания в суде:

— Милостивый государь! Я должен принести свои извинения. Дело в том, что я не тот, за кого себя выдаю, и пришел вовсе не с тем, чтобы обсуждать с вами стихи. Мне казалось, что сие стихотворение наведет вас на определенные мысли, чего — увы — не произошло. Что ж! Теперь я раскрою свои карты. Я пришел с тем, чтобы предостеречь вас от рокового шага, который вы собираетесь совершить завтра на рассвете. Я принес вам это стихотворение, чтобы показать, насколько чудовищной и непоправимой была бы смерть пиита — пиита, который не принадлежит свету, не принадлежит даже самому себе. Заклинаю вас! Откажитесь от поединка. Принесите свои извинения фон Геккерену и окончите дело миром. Решайтесь! Завтра будет уже поздно.

Юноша замолчал. Глаза его горели на побледневшем лице. Пушкин видел его как раз на фоне камина и казалось, будто перед ним маска с овальными прорезями, сквозь которые просвечивает пламя. Ему стало жаль молодого человека, всерьез полагавшего, что он может своим участием что-то изменить в этом мире, поправить…

— Друг мой! — осторожно начал он. — Я глубоко понимаю ваше участие, и не далее как перед вашим приходом я также размышлял о том же. С одной стороны вы правы: возможно, преступлением является не только — Боже упаси! — убийство поэта, но и само желание поставить на карту жизнь поэта, даже если этот поэт — ты сам. Но как сбросить со счетов такие человеческие вещи, как честь и достоинство? Что будет этот поэт, если потеряет их? Да, он останется поэтом, но будет ли он после этого человеком? Будут ли другие люди внимать ему, коль скоро поймут, что перед ними существо иного племени? Во всяком случае, я приношу вам свою благодарность за попытку принять участие в моей судьбе, милый друг.

Пушкин тяжело вздохнул и поднял глаза. Лицо гостя опять переменилось. Губы его дрожали, глаза пылали ненавистью, скрюченными пальцами он рванул ворот сюртука, словно тот душил его, и Пушкин увидел, как обнажились его белые, как у негра, сжатые зубы.

— Я вам вовсе не друг, — прошептал юноша. — Вы меня неверно поняли. Когда я говорил о смерти пиита, то не имел в виду вас. Я говорил о другом пиите, который пишет стихи не хуже ваших, правда на другом языке.

— Что-с? — только и слетело с пушкинских губ.

— Штосс! — воскликнул юноша. — Мое имя Герхарт фон Штосс.

Пушкин наконец вспомнил, где видел этого молодого человека: на рождественском балу, в свите голландского посланника! Тот был тогда в костюме арлекина, и не мудрено, что Пушкин не смог спервоначалу его узнать.

—Я говорю о фон Геккерене, о Дантесе, — продолжал молодой человек, теперь уж Штосс, — Вы не имеете права ставить на карту его жизнь. То была бы вопиющая несправедливость, коль скоро средней руки русский стихотворец лишит жизни будущего великого пиита Франции. Я друг и наперсник господина Дантеса, и я пришел с тем, чтобы предостеречь вас, сударь, от роковой ошибки.

— Вон, — тихо сказал Пушкин. — Немедленно вон отсюда.

Он дотянулся до снурка и с силой дернул за кисть. Внизу раздался звонок и тотчас заскрыпела лестница под тяжелыми шагами Никитки.

— Эти стихи, — невозмутимо произнес Штосс, — вновь указывая на свиток, но уже твердым и правым перстом, — действительно являются построчным переводом с французского, и они принадлежат перу фон Геккерена, и написаны им сегодня пополудни. Мне удалось овладеть списком инкогнито, и я переложил их на русский как умел, так уж не обессудьте — всем хорошо известно, что вы не в ладах с французским языком.

— Ах вы з…й! — застонал Пушкин. — Немедленно замолчите! Еще минута, и вас выведут прочь.

Но Никитка полз чрезвычайно медленно.

— Сам вы з…й, мосье Пушкин, и даже — ж…й! — воскликнул Штос. — Кто вы такой? Вы тычете мне пресловутым "с винцом в груди", а сам-то что? Все эти ваши "слыхали львы" да "равнодушны козлу"...

Вошедший, наконец, Никитка, немедленно поняв ситуацию, железной рукой схватил Штосса за шиворот. Тот, уже увлекаемый каблуками вперед, все же не умолкал:

— Поймите же, наконец, вы, жалкий стихотворец, жалкого языка, жалкой страны! Ни народ Франции, ни сам Господь Бог никогда не простят вам чудовищного преступления, которое вы замышляете. Ваше имя будет проклято в веках, в поколениях, вы войдете в историю, не только как з…й и ж…й, но и как х…й, каким может быть лишь самый подлый убийца, да вы, вообще, негр какой-то, вы...

Хлопнула дверь. С минуту еще была слышна тяжелая возня на лестнице, затем все стихло. Пушкин стоял посреди комнаты в оцепенении, и вдруг ясно увидел зловредную муху, присевшую на край мраморного стола. Он осторожно, не дыша, взял Штоссов свиток и молниеносным жестом убил насекомое.

3

Исполнив миссию кабацкого вышибалы, Никитка вернулся в комнату и с невозмутимым видом запалил свечи. Пушкин скучно смотрел из окошка, как голубеет вечерним сумраком снег. Кто-то проехал в санях и седоки посмотрели все разом на его окна. Все уже знают, похоже на то…

Интересно, как они будут судить обо мне, коль завтра меня, чего доброго, убьют? Коль свинцовая муха, вылетев из моего ствола, не подчинится мне…

В прошлом годе, как день рожденья гуляли, столько всего наговорили, что вышел какой-то другой, незнакомый Пушкин. Он будто бы и стоял там в углу, саркастически улыбаясь. Дамский угодник, игрок, дуэлянт, повеса… С одной стороны. Романист, стихотворец, историк, чуть ли не гений — с другой.

Когда бы знали, из какого сора рождался мой железный стих, как хотелось дойти до самой сути во всем, скрывая настоящее свое лицо!

Вся моя жизнь была лишь жалким маскерадом на театре, бесконечной чредой попыток (и надо заметить, весьма успешных) втиснуть мою бессмертную душу в мое бренное тело. Что сталось бы со мною, воскресни грешная душа моя не в этом смуглом, обезьянеликом, с курчавым черным локоном над низким шишковатым лбом, а в лике юноши, пленительном и светлом, который вроде… тра-та-та… та-та…

Нет, не до сладкозвучий сейчас…

Я должен был соответствовать телу, будь оно неладно, быть бражником и волокитой, особенно волокитой, расплачиваясь за африканскую кровь. И да не расплатиться ли мне за эту черную кровь кровью же — завтра на рассвете?

Маскерад…

Что если сочинить нечто о маскераде… Скажем, драму в стихах? Высмеять те жалкие балы, что дает братец Энгельгардт…

Положим, такая интрига: некто, скажем, из мести оклеветал чью-то верную жену, подбросив в маскераде ее браслет или колье… Ревнивый муж находит вещицу — дуэль, смерть. Сначала закалывает жену… Нет, не допустят до театра: добродетель должна восторжествовать…

Однако, дуэль…

А что если надеть кольчугу под камзол? Мою маленькую кольчужку? Пуля-дура, конечно же, не срикошетит, но все же легче будет удар…

Нет. Ты бы, братец, еще в рыцарских латах вышел на поединок. А как убьет, да потом найдут эту глупую кольчугу, вот позора-то будет!

Интересно, а может ли быть на дуэли вот так. Господа секунданты промеж собой договорились и забыли положить пулю в пистолет одного из противников. Оба стреляют одновременно. Один падает.

Драма. Нет, лучше роман — большой, добротный, по какому давненько руки чешутся. Для форсу переносим действие куда-нибудь на воды, в Баден-Баден, или нет, лучше — к нам, на Кавказ. Все начинается с шутки. Какого-нибудь подлеца, который все водяное общество замучил едким характером своим да оплел интригами, молодые офицеры решаются проучить, инсценировав дуэль на холостых зарядах. Но сей подлец в последний момент совершает нечто вопиющее, и те же люди решаются его приговорить. Пулю не кладут только в его пистолет. Допустим, он как-то разоблачает заговорщиков и убивает соперника… Тут непременно в главных героях должен быть не соперник, а сам подлец, так острее…

Ну что за блажь лезет в голову? Где это видан какой-либо роман, если в главных героях — подлец?

На слове подлец Пушкин ясно представил отвратительный имидж Дантеса.

— Пиит! — вслух выругался он. — Надо же! Пиит…

Он взял со стола оставленный Штоссом свиток и размахнулся, чтобы запустить его в камин, но в последний момент задержал руку. Спустя полчаса он проклинал себя за несдержанное любопытство.

Свиток составляли несколько листов плохой персидской бумаги. Кроме уже прочитанного перевода, здесь были и французские стихи, написанные другой рукой… О, он узнал эту руку: именно ею был сделан вызов сегодня утром.

Пушкин пробежал глазами стихи, вернулся, снова перечитал… Он принялся ходить из угла в угол, постукивая свитком о ладонь. Пушкин не верил своим глазам. Стихи, написанные рукою фон Геккерена, были великолепны. Дантес, смертельный враг его, и был тот желанный, много лет ожидаемый — он!

Что-то было еще наивным, что-то несовершенным — автор не в полной мере использовал свои пять чувств, ограничиваясь, главным образом, зримой картиной мира; кое-где мелькала избитая наглагольная рифма, да и мысль заволакивалась туманом, но в целом, с первого взгляда на эти строки, как порой сразу, еще издалека или даже со спины оцениваешь красивую даму, понимаешь, что неизбежно приговорен любить ее… Невыносимо!

Впрочем, сравнение с дамой здесь неуместно: гораздо ближе будет сравнить с валетом, с соперником, который едва приехал на бал, и ты видишь его с поклонами в прихожей и уже знаешь, что взоры присутствующих дам, только что обращенные на тебя… Нелепица!

Вот сидел за роялем юный Моцарт, он музицировал, гостиная была полна гармонии и чистоты, но стоило войти опоздавшему гусарику, как словно тень пробежала по зале: никому нет дела до высокой музыки, мысли целомудренных дев приняли иное, хорошо знакомое направление… Великолепно!

Юноша, красавец, да вдобавок сочиняющий недурные стишки, пусть хоть и французишко. Сирота…

Нет, мон шер! То уже не бысть битве двух разъяренных светских оленей, то бысть поединку двух поэтов, и остаться из них должно только одному, потому что не может быть двух не только в одном языке, но и под солнцем одним.

Пушкин размахнулся и с силой швырнул свиток в камин. Упав на притихшие угли, свиток зашевелился, словно внутри его был какой-то огромный червь…

4

Наутро поехали в закрытых санях: Данзас, вечно утирающий свой крупный нос, верный Никитка, чей черный цилиндр неодушевленно торчал в переднем окошке, и Пушкин.

Данзас пытался шутить, Пушкин отмалчивался. Дорога казалась ему странно знакомой: вон тот пригорок, прозрачный на нем лесок, опушенная инеем елка… Какое-то дежавю или сон…

— А что, — вдруг спросил он, — слыхал я, будто Геккерен пописывает вирши?

Данзас насупился.

— Кто нынче не пописывает? — он высморкался, тщательно свернул свой огромный розовый платок и, помолчав, проговорил:

— Читал я намедни в одном альбоме…

— Ну и?

Данзас опустил глаза.

— Да г… оно в общем.

— Врешь, — подумал Пушкин, спросил:

— И в каком же оно роде г…?

— Во французском. Я ж, знаешь, брат, в ихнем языке нибумбум!

— Врешь и теперь. Оченно ты бумбум.

Пушкин промолчал. По мере того как продвигались, чувство дежавю возрастало. Он вспомнил сон с которого все началось и вдруг дикая пришла в голову мысль.

Что если сон все продолжается, и не было никакого вчерашнего визитера, и вовсе никуда сегодня не едут они, а поедут лишь завтра…

Он посмотрел в переднее окошко и тут ясно вспомнил слово, с которым проснулся вчера.

Тыран… тран… зистер.

Транзистер!

О да, именно так, сомнение вызывала только предпоследняя буква…

Откуда взялось это слово и что оно значит?

Пушкин видел впереди черный с узкими полями цилиндр Никитки, смертельно неподвижный, и тут понял, что это и есть он — транзистер.

Только теперь он полностью вспомнил картину своего сна: ровное заснеженное поле до горизонта под низким серым небом, а посреди поля стоит непонятное сооружение на трех ногах, похожее на цилиндр с узкими полями, с чуть закругленной тульей, черное, и исходит от него какой-то ровный гул, и имя ему — транзистер.

Данзас забеспокоился, выгладывая в окошко, затем три раза громко стукнул о стенку.

— Приехали. Конец пути.

Припарковались у купы заснеженных кустов, вышли… Пушкин огляделся по сторонам.

— Ну что, брат Пушкин? — с напускной веселостью сказал Данзас.

— Да так, брат, — отвечал Пушкин, — так как-то все… все это мне… знакомо.

— И не мудрено! Были тут с тобой в прошлом годе, как же! Место-то я выбирал не понаслышке.

Пушкин вспомнил этот пикник и эти кусты, куда ходил прогуляться с одной из приглашенных ветрениц…

И тут он заметил такие же закрытые сани невдалеке. Казалось, будто там стоит в снегу огромное зеркало.

Вскоре уже пошла от чужих саней фигура; Пушкин узнал в ней Аршака. Данзас заспешил к нему навстречу, по колено утопая в снегу. Показался и Дантес, пиит. Пушкин зевнул в кулак, не опасаясь, что это будет выглядеть демонстративно, затем махнул рукой и полез обратно в сани. Он смотрел, как они трое утаптывают снег на выбранной площадке.

Какой же дурак, подумал он о противнике. Ему стрелять, а он ногами работает. Могилу себе готовишь, что ли? Однако, если я не сошел с ума, и впрямь способен будущее читать, то значит, эти шляпы когда-нибудь в моду войдут и транзистерами их станут звать. Вот только непонятно, почему это шляпа посреди поля на трех ногах стоит и что означает сей глубокий звук?

Кончили. Отмерили десять шагов. Пушкин подошел по крайний след, резким движением плеч скинул плащ на снег. Не глядя протянул руку. Данзас вложил ему пистолет в ладонь. С такого расстояния мог промахнуться лишь самый горький пьяница.

Или молодой дурачок, пиит, которому пристало на морозе снег топтать…

Данзас махнул, и они начали сходиться. Дойдя до барьера, Пушкин выстрелил, жмуря левый глаз, и в тот же момент увидел струю дыма у ствола противника. Краем глаза он приметил какое-то движение в стороне, как будто некто в черном быстро перебежал от куста к кусту на трех ногах. Пуля пролетела близ его виска, громко жужжа. Данзас и Аршак бросились к упавшему Дантесу. Данзас поднял голову, лицо его было бледно. Коротко объявил:

— Он мертв.

Пушкин дунул в дуло своего пистолета, бросил его в снег и буркнул под нос:

— Браво!

Сели в сани. Аршак остался на месте, накрыв тело Геккерена его же плащом. Данзас заверил его, что вскоре пришлет сюда людей.

Поехали. Пушкин хмуро смотрел назад.

— Транзистер, — процедил он сквозь зубы.

— Что? — не понял Данзас.

— Это с англицкого, — отвечал Пушкин. — Так называют того, кто больше никогда не пошевелится.

— Вольно тебе шутить, — пробурчал Данзас, кутаясь в плед.